Библиотека. Исследователям Катынского дела.

 

 

Катынь.
Свидетельства, воспоминания, публицистика
.
_________________________________

 

НА КАТЫНСКОЙ ДОРОГЕ

С Генриком Гожеховским, уцелевшим узником Козельска, беседует Марек Холубицкий

В ШЕПЕТОВКЕ Я ВСТРЕТИЛ ОТЦА

Как получилось, что вы написали нам письмо с предложением

этой беседы ?

— Совершенно случайно. Мой сын проходит срочную во­енную службу. Последнее время много говорят о катынском деле и, соответственно, о Козельске и находившихся там пленных. Сын разговаривал с товарищами о моей судьбе и судьбе моего отца. Вскоре после этого к нему в руки попал номер «Лада» с вашей статьей об иконах Козельской Богома­тери, и он сразу же мне его переслал. У вас в статье речь идет о Козельске II, а для меня образ Козельской Богоматери ас­социируется с лагерем Козельск I {8} и теми моими товарища­ми по плену, которые впоследствии оказались в катынских могилах. Среди них был мой отец.

Может быть, стоит представить читателям в хроноло­гическом порядке вашу историю, одновременно являющуюся фрагментом истории немногих уцелевших узников Козельска I. Расскажите о пути вольноопределяющегося старшего улана Генрика Гожеховского в советский плен.

— 15 июля 1939 года мне было без малого девятнадцать лет. В тот день я был приведен к присяге как вольноопреде­ляющийся улан 3-го строевого эскадрона 16-го уланского
полка; тогда же я получил направление в кавалерийское учи­лище. Сразу после присяги меня включили в команду по сбо­ру лошадей. Лошадей мы доставили в Боры Тухольске, где стояла наша бригада. Это была Поморская кавалерийская бригада под командованием полковника Богория-Закшев­ского. До него бригадой командовал генерал Гжмот-Скот­ницкий, к тому времени уже возглавлявший Оперативную группу Черск. Мы входили в состав этой группы. Генерал погиб в бою 19 сентября 1939 года.

Вскоре меня откомандировали в Гарволин, где размеща­лась резервная база полка. Туда я добрался 7 сентября 1939 года, уже после начала военных действий. Пробиться в Гар­волин мне помог мой дядя — генерал Ян Юр-Гожеховский, которого я встретил в Варшаве. Начальником базы в Гарво­лине был ротмистр Чеслав Дмоховский, а интендантом — первый знаменосец в военных действиях 1919 года, старший вахмистр Войцех Сверчик (как и я, он был добровольцем, по­скольку незадолго до того вышел на пенсию). В Гарволине был создан конвой-обоз для полкового имущества. В обоз со­брали все, что имело хоть какую-нибудь ценность и что уда­лось эвакуировать из Быдгощи, где полк был расквартирован. Туда же прибыл мой отец, поручик Генрик Гожеховский, ко­торому было поручено командование обозом.

Мы шли через Луков, Устилуг на Владимир-Волынский, где должны были сдать полковое имущество на хранение. По дороге мы участвовали в нескольких стычках с немцами, и всякий раз нам удавалось оторваться от неприятеля. Но, увы, настал день 17 сентября {9} и с ним — удар с востока. Мы тогда находились уже в зоне действий Красной Армии, между Ров­но и Владимиром-Волынским.

—  Как вы узнали о вторжении Советов?

—  Я стоял на квартире у попа, который утром, когда я брился, вбежал на кухню, крича: «Страшное дело! Вы знаете, что входят большевики?» Он дал мне радио с наушниками, и
я смог проверить это известие. Тогда я услышал часть знаме­нитой речи командарма Тимошенко. Он призывал польских солдат бросить своих офицеров и перейти на сторону Сове­тов. Сегодня нам уже известно полное содержание этого лжи­вого от начала до конца «призыва».

 В тот день мы с отцом расстались. Он направился с одной частью улан на юг, надеясь пробиться в Румынию; я пошел с другой частью. Перед тем мы уничтожили полковое имуще­ство, то есть сожгли все, что смогли. Остальное разломали и утопили в речке Турья.

—  А что стало с полковым знаменем ?

—  Знамя было в Поморье {10}, при полке. На последнем эта­пе сражений, в которых участвовал полк, его закопали в зем­лю. Оно не попало в руки врага. Откопали знамя мы через де­сять лет после войны. Сейчас оно находится в музее Войска Польского.

—  Вы расстаетесь с отцом. Какие задачи встают перед ва­шей частью бывшего полкового обоза в изменившейся, безнадеж­ной ситуации?

—  Отец направился в сторону Румынии. В их части обоза имелась повозка, на которой ехали жена начальника резервной базы ротмистра Дмоховского с сыном, ее сестра — жена воен­врача и жена майора Эмиха из 18-го уланского полка. В нашей группе было человек 18—20. Мы тоже пробивались в Румынию, вступая в столкновения с действующими в нашем районе совет­скими частями, — так мы старались отвлечь внимание от пер­вой группы. Все это происходило неподалеку от речки Турья.

В конце концов пришлось сложить оружие и сдаться в плен...

— Я не могу точно сказать, когда нас захватили советские. Просто незадолго до того, во время стычки, подо мной убили лошадь, а сам я был ранен в ногу. Нас обстреливали из тан­ков и ручного автоматического оружия. Лошадь меня прида­вила. Я потерял сознание. Очнувшись, увидел над собой красноармейца, который, сняв с меня часы (часы считались особо ценной добычей), принялся за ремень. Я начал кричать по-русски — тогда я уже прилично знал русский язык, — что­бы он отстал, что я ранен — что-то в этом роде. Подошел ка­кой-то командир и сказал солдату: «Оставь его, это пленный...» Такой вот оказался офицер... цивилизованный. Вскоре я сам себя перевязал — у меня был при себе перевязочный пакет.

Потом нас погнали пешком в Ровно. Как сейчас помню: когда мы проходили по городу, во многих местах, в основном на еврейских лавчонках, висели узкие красные флаги. Было ясно видно, что это польские флаги, от которых оторвана верхняя часть. Еврейки и украинки выплескивали на нас не­чистоты, крича: «Конец вашему польскому государству».

В Ровно нас загнали в товарные вагоны и повезли в Здол­бунов. Это была последняя станция на польской стороне. Там мы простояли целый день, дожидаясь «перестановки» на ши­рокую колею. Вагоны тоже поменяли. Потом нас повезли уже прямо в Шепетовку.

В плен вас брала армия. Потом был период неразберихи. Неизвестно было, кто за что отвечает. Наконец появились но­вые «опекуны» НКВД.

— Да. Но это произошло уже под конец нашего пребыва­ния в Шепетовке. В начале октября.

Где вас разместили в Шепетовке? Какие были в этом ла­гере условия ?

— Это был не лагерь, а пересыльный пункт. Он находил­ся на территории казарм. Все казармы были буквально бит­ком набиты польскими пленными. Нас было 3 — 5 тысяч.

 Какую часть шепетовской группы составляли офицеры ?

— Не знаю. Там были толпы. Часть офицеров, чтобы не выдавать себя, сняли знаки различия. Они знали, что офицер согласно советской номенклатуре — буржуй, то есть первый кандидат на уничтожение. Некоторым, несмотря на приня­тые меры предосторожности, укрыться не удалось. Офицеры часто попадались во время осмотра рук. Советские по рукам легко отличали интеллигента от рабочего. Первого причисля­ли к буржуям-офицерам. У меня на мундире были бело-крас­ные нашивки вольноопределяющегося, и меня посчитали юнкером. Что такое подхорунжий-вольноопределяющийся, они не знали и решили, что я юнкер, то есть офицер. Мой слишком юный для офицера возраст во внимание не прини­мался. «Юнкер, — говорили мне, — значит, офицер».

 Как долго вы пробыли в Шепетовке?

— Сейчас, спустя пятьдесят лет, мне трудно назвать коли­чество дней. Недолго. После передачи НКВД нас быстро разделили по категориям и начали вывозить.

 Не было ли на протяжении этого короткого времени по­пыток бегства ? Ведь — особенно поначалу — всюду царила не­разбериха.

— Люди были совершенно ошеломлены. Мы решительно не понимали, что происходит: мы сражаемся с немцами, а тут вдруг на нас нападают русские. Первая мысль была: они идут к нам на помощь. Однако с этой мыслью быстро пришлось расстаться. Что же касается побегов — вначале, когда нас вез­ли на поезде, и еще раньше, во время пешего марша, делались такие попытки. Думаю, часть из них удалась. Потом это бы­ло абсолютно исключено. Шепетовка находилась уже на тер­ритории СССР, и куда бы ни двинулся польский солдат в мундире (гражданской одежды у нас не было) — даже если предположить, что он сумел выбраться из казарм, — вся по­лицейская, прекрасно отлаженная система гарантировала бы­струю его поимку.

 В Шепетовке вы встречаете отца...

— Да. Встречу можно было бы назвать довольно забавной, если бы не страх и полная неизвестность. Мы — все интерни­рованные — уже подверглись довольно поверхностному обыску, при котором у нас отобрали острые предметы (ножи, штыки, открывалки для консервов и т.д.). Но у нас были с со­бой банки с консервами, и их нужно было как-то открывать. От русских победителей мы ведь получали только немного хлеба и кипяток, так что консервы — пока не кончились — позволяли более-менее нормально питаться. Но как их от­крыть? Все друг у друга спрашивали, не найдется ли чего-ни­будь для открывания консервов. Постоянно с этим обраща­лись и ко мне. После обыска у меня, конечно, ничего подходящего не осталось. Бесконечные просьбы мне надо­ели. Я с превеликим трудом отыскал на полу кусочек свобод­ного места и, страшно измученный (кроме тяжелого переез­да, мне еще докучала рана), лег, надеясь отдохнуть. И вдруг чувствую, что меня кто-то дергает за ногу. Прозвучал став­ший уже сакраментальным вопрос. Я ответил, употребив да­леко не парламентские выражения. И услышал в ответ: «Хо­рошо же ты приветствуешь отца, мерзавец!» Я вскочил и бросился отцу на шею. Потом мы уже не расставались до то­го дня, когда он был отправлен на место казни.

—  Какие события периода пребывания в Шепетовке сохра­нились у вас в памяти ?

—  Хотя период этот был недолгим, я его запомнил, как время, когда энкавэдэшники, сменившие армейских, тща­тельно нас «экзаменовали» и классифицировали. О сколько-нибудь организованной жизни в Шепетовке говорить труд­но — это ведь была всего лишь «пересылка». В памяти у меня сохранились два события. Первое — просто уморительное. Одного солдата (а может, это был офицер, не помню) спраши­вают: «Фамилия?» Ответ: «Миколайчик». Вопрос: «Отец?» От­вет: «Умер». Когда потом его вызывали по списку, звучало это примерно так: Миколай Умерчик.

Второе происшествие связано с прошлым моего отца, из ко­торого мы, можно сказать, извлекли для себя пользу. Мы стоя­ли в группе из нескольких офицеров, прикидывая, сколько при­мерно времени нас могут здесь продержать и что с нами могут сделать. Вдруг отец стал внимательно присматриваться к прохо­дящему мимо солдату НКВД, потом подошел к нему, и начался разговор. Я кое-что слышал. Разговор велся на незнакомом мне гортанном языке. Энкавэдэшник все время беспокойно озирал­ся по сторонам. Вскоре он отошел, но через несколько минут вернулся. Остановившись невдалеке, он бросил нам буханку хлеба и кусок сала и торопливо ушел. Отец объяснил мне, что это ингуш, знакомый ему со времен службы в Кавказской тузем­ной конной дивизии. Его подарок был весьма существенной и ценной добавкой к нашим пайкам. Да и не только нашим.

—  Вскоре после селекции вас перевозят в другое место...

—  Нас разделили. Довольно большая группа осталась. Трудно точно сказать, сколько в ней было человек и входили ли туда только офицеры или рядовые тоже. Я также не знаю, из каких областей Польши были родом те, что после нашего отъезда остались в Шепетовке. Впрочем, позже многих из них, отдельными партиями присоединяли к нам. Уже в Козельск прибыли пленные с других «пересылок», в частности из Фри­дриховки. Нас погрузили в товарные вагоны — так называе­мые теплушки. По российским нормам один вагон — сорок человек или восемь лошадей. Нас заталкивали по 60, а то и по 100. Теплушками эти вагоны назывались потому, что посере­дине там была железная печурка с выведенной — к счастью — наружу через крышу трубой. На подножке или в тамбуре каж­дого вагона стоял вооруженный часовой НКВД. Нас стали во­зить по России с остановками во многих местностях. Я за­помнил названия некоторых: Волуйка, Орел, Брянск. Нас возили, будто не знали, где разместить эту массу людей. Так продолжалось неделю. О питании лучше не говорить. Наш паек состоял из селедки (соленой как...) и воды из паровоза (ужасной, непригодной для питья). На одной из станций — названия не помню — нас ни с того ни с сего выпустили из вагонов и повели обедать в привокзальный ресторан. На обед был бульон и кусок мяса! Сущий рай. Этого пиршества я не забуду до конца жизни. Направляясь обратно к вагону, я за­метил пожилого советского железнодорожника, который ку­сал губы и весь дрожал. Когда мы проходили мимо него, я ус­лышал, как он повторял вполголоса по-польски с сильным восточным акцентом: «Благослави вас Бог, ребята».

 Через неделю нас привезли в Козельск. Была примерно середина октября. Следом стали прибывать еще эшелоны. В конце октября — начале ноября нас было больше четырех с половиной тысяч: в основном офицеры и немного подхорун­жих.

«ВСЕ РАВНО, ДАВАЙ ОТЦА»

Примерно в середине октября вы вместе с отцом оказались в Козельске...

—  Нас разместили на территории бывшего монастыря. Там были две большие церкви, которые мы называли «Усы­пальница Агамемнона» и «Индийская гробница», а также ке­льи отшельников прямо в стенах или у самых стен. При ца­ре в этих кельях по одному жили монахи, а нас селили по десять человек в каждую. Там были двухэтажные нары — пя­теро внизу и пятеро наверху. Когда нас привезли, было уже довольно холодно. Помню, нужника вначале еще не было. Поэтому посреди площадки неподалеку от келий вырыли яму и положили две доски. Там я встретил одного из офице­ров нашего полка, известного наездника майора Эдмунда Хоецкого; он погиб в Катыни. В нужнике этом приходилось сидеть рядком на корточках спиной друг к другу. Однажды случилась беда. Многие здесь с самого начала страдали по­носом. Кто-то из солдат или офицеров не успел как следует присесть и запачкал сидящего за ним. Бедняга не знал, как оправдаться, и только повторял умоляюще: «Я же перед ва­ми извинился».

—  Как была организована жизнь в лагере?

Посреди лагеря, вдоль церкви проходила главная доро­га. Надо сразу добавить, что по соседству, на расстоянии 500—1000 метров, был другой лагерь, так называемый Скит. Это был тоже Козельск — как бы отделение монастырского лагеря, — и сидели там тоже старшие офицеры. Наши одно­полчане и знакомые большей частью жили в церквях и толь­ко немногие, подобно нам, в кельях. В церквях были трех­этажные нары. Если добавить, что помещения были переполнены, а их обитатели первое время страдали серьез­ными расстройствами желудка и мочевого пузыря, то можно себе представить, как проходили ночи этих пленных. Стены в церквях были побелены. От дыхания множества людей по­белка кусками отваливалась, и глазам пленных открывались настенные росписи, в основном фрагменты изображений разных святых. Жить в церквях было очень неудобно и вред­но для здоровья. В первую очередь, из-за отсутствия отопле­ния — а ведь холода стояли с самого начала пребывания там наших офицеров и с каждым днем усиливались. Зима 1939—1940-го была очень суровая. В кельях было немного теплее — мне, стало быть, повезло.

—  Как к вам относились ваши «опекуны» из НКВД?

—  Прежде всего надо принять во внимание, что это был следственный лагерь. В нем собирали все данные о находив­шихся там заключенных, хотя формально нас тогда называли военнопленными. Сейчас это отрицают — утверждают, что мы были интернированы. Позднее, уже в Грязовце, я именовал­ся следующим образом: бывший подхорунжий бывшей польской армии на положении военнопленного.

Нас часто вызывали на так называемые допросы. Надо признать, что работали энкавэдэшники очень много — прак­тически 24 часа в сутки. Вызова на допрос можно было ждать в любое время суток. Вызывал нас всегда вахтер{11}, которого мы звали Леоном. С ним связан один забавный случай. Мы играли в карты, что, разумеется, было запрещено, поэтому, как только он появлялся, звучали слова «Леон идет» — и мы прятали карты. Он, конечно, догадывался, чем мы занимаем­ся, и однажды решил над нами подшутить. Вошел неожидан­но — мы, не заметив его, преспокойно продолжали играть и вдруг услышали: «Ну, Леон идет, а вы что?» К счастью, он был человек порядочный, и обошлось без последствий. Был еще в лагере один капитан НКВД с типично польской фами­лией, который тоже неплохо к нам относился. Он был кем-то вроде интенданта {12}. Помню, как-то он приказал нам с отцом навести порядок на продовольственном складе. Мы украли немного яблок, баночку икры и банку масла. Добычу прита­щили в нашу келью. Как нетрудно догадаться, за этот «грех» мы расплатились несварением желудка.

Рядовые солдаты НКВД были на редкость темные и неда­лекие. Они старались хорошо к нам относиться, но не пони­мали, что поляки это народ, даже в тяжелейших ситуациях не теряющий чувства юмора. Время от времени мы подстраива­ли этим «дубинам» разные каверзы. Помню один такой слу­чай. Молодой поручик, врач, поспорил с товарищами, что принесет им калитку от главных ворот, к которым запрещено было приближаться. Он предложил мне поучаствовать в этой эскападе. Врач этот был еврей. Очень веселый, симпатичный кадровый офицер. Я спросил, как он собирается это сделать. Он сказал: «Предоставь все мне, я буду с ним разговаривать» (речь шла о часовом).

Я пошел с ним. Он сказал солдату, что начальник прика­зал ему починить калитку, поэтому он должен ее забрать. Ча­совой помог нам взвалить калитку на плечи, и мы принесли ее туда, куда поручик и обещал. Немножко поскребли оскол­ком стекла и отнесли обратно. Спор был выигран.

Но перейдем к допросам. Меня прикрепили к следовате­лю, еврею, по фамилии Сироткин (он так примерно и выгля­дел, росту в нем было около 150 сантиметров). Во время до­просов на столе перед ним лежал маузер; меня сажали в некотором отдалении. Допросы проходили примерно так: каждый раз у нас спрашивали основные анкетные данные. Затем следовал вопрос, на который не все наши офицеры могли ответить, поскольку просто его не понимали. Вопрос звучал так: «Сословие?» Речь шла о социальной принадлеж­ности допрашиваемого: дворянин, мещанин, крестьянин. Я говорил, что у нас такого деления не существует. Независи­мо от происхождения, ко всем обращаются «пан такой-то». У меня Сироткин спросил: «А сколько у вас было земли?» Я от­ветил: «У меня была земля — в горшках на подоконнике». Я был молод, неопытен и не осознавал серьезности ситуации. К счастью, я легко отделался: за неуместные шуточки мне был устроен только сильный разнос.

На письменном столе Сироткина я в тот раз заметил кое-что, заслуживающее внимания. Там лежал документ с гитле­ровской свастикой и надписью «Polizei Presidium Kattowitz». Выйдя с допроса, я отправился на поиски кого-нибудь из си­лезцев, который тоже был бы «прикреплен» к Сироткину. Один такой нашелся. Как оказалось, он был председателем Союза офицеров запаса в Катовице. Поговорив с ним, я по­нял, какой дьявольский договор заключили между собой два наших соседа, и мне стало ясно, что спецслужбы этих двух стран сотрудничают.

А вот еще один пример, доказывающий, как тщательно собирали о нас сведения. Как вам известно, я рос в Гдыне. Это мой любимый город. А море — моя вторая, после лоша­дей, любовь. У отца было много друзей среди моряков; бла­годаря этим знакомствам иногда и мне кое-что перепадало. В начале 30-х годов в Гдыню прибыли с визитом советские во­енные корабли. Эскадру возглавлял крейсер «Марат», по­мнивший еще царские времена. Его можно было посещать. Отца пригласили на крейсер; он взял меня с собой. Во время одного из допросов Сироткин показал мне фотографию, за­печатлевшую мое пребывание на корабле! И коротко проком­ментировал: «Ты шпион». — «Какой я шпион — мне тогда бы­ло двенадцать лет!» Так я узнал, что у нас шпионской деятельностью занимались даже двенадцатилетние дети. Мои слова о том, что русские сами приглашали желающих на ко­рабль, похоже, его не убедили. Подозрительным казалось Си­роткину и мое знание русского языка. Ему было трудно по­нять, как можно в девятнадцать лет хорошо владеть чужим языком. Разумеется, я не сказал ему, что обязан этим родите­лям, которые, желая то или иное от меня скрыть, говорили между собой по-русски. Свалил все на возможность изучения русского языка в школе. Множество «подозрительных» фак­тов и моя время от времени прорывавшаяся язвительность однажды разозлили Сироткина, и он дулом своего маузера ударил меня по лицу. И выбил зуб в нижней челюсти. На сле­дующем допросе он за этот инцидент извинился.

В лагере находились также представители польской ари­стократии.

— Да, у нас было три князя: Любомирский, Мирский и Радзивилл. Их освободили. За них ходатайствовали три пра­вящих европейских династии. Англичане вытащили из лаге­ря Радзивилла, румыны — Мирского, а итальянцы — Любомирского. Я знаю это точно со слов самого Радзивилла, с которым встретился в Лондоне. А тогда в Козельске я видел, как они уезжали и комбриг Богомолов любезно приглашал их сесть в свой личный автомобиль.

 Какое было настроение у пленных, как выглядела ваша по­вседневная жизнь ?

— Настроение в целом было подавленное. Высшие офи­церы сидели с нами, вернее, им были выделены отдельные помещения, но день мы проводили вместе. Никаких специ­альных разграничений не было. Даже в баню офицеры ходи­ли с нами. Там я, в частности, встретил генерала Богатыреви­ча. Были в лагере несколько офицеров из нашего полка: майор в отставке Вильгельм Святолдыч-Кисель, капитан каз­начей Хонсадко, мой отец и я.

Из высших офицеров с нами сидели генералы Богатыревич, Минкевич, Сморавинский, Волковицкий и контр-адми­рал Черницкий. Было в лагере около ста полковников и не­сколько сотен майоров.

Как я уже упоминал, настроение было очень подавленное. По лагерю кружило огромное количество слухов относитель­но нашей дальнейшей судьбы и того, что происходит на све­те. Слухи разносило так называемое информационное агент­ство ООС («один офицер сказал»). В основном известия распространялись в очереди за кипятком. В нашем распоря­жении были два крана, торчащие из стен двух церквей; из них едва капала горячая вода, которой мы заливали выдаваемый нам «фруктовый» чай. Чтобы набрать нужное количество во­ды, требовалось немало времени, так что мы много чего успе­вали услышать.

В лагере была одна женщина, дочь генерала Довбор-Мус­ницкого...

— Да. Поручик авиации Левандовская. Тут я должен заме­тить, что летчики всем нам внушали большое уважение. Они всегда держались вместе, сплоченной группой; одежда их от­личалась безукоризненной чистотой. Надо, впрочем, сказать, что столь же сплоченно держались и кавалеристы. Другое де­ло пехота: офицеры-пехотинцы не так хорошо знали друг друга, как летчики и кавалеристы. Была еще в лагере неболь­шая группа моряков из пинской флотилии. Я хорошо помню летчиков и пани Левандовскую. Нам всем очень импониро­вало их поведение и солидарность. Мы видели, как другие летчики, когда пани поручик отправлялась в отхожее место, окружали ее плотной стеной.

Моральный облик польского солдата в плену — как бы вы могли его определить ?

— Как и в каждом обществе, так и в лагере — а нас ведь там насчитывалось несколько тысяч — люди были разные, с разными характерами, и вели себя по-разному. Но в целом можно сказать, что польский солдат в неволе держался с большим достоинством, как и надлежит солдату-патриоту, верному защитнику отечества. Гордые полячишки.

Нашлось, правда, в лагере несколько человек, которые, объединившись, написали письмо в немецкое посольство, за­вершив его фашистским приветствием «Heil Hitler!» и «укра­сив» своими подписями. Они просили немцев вызволить их из лагеря. Насколько я знаю, это были поляки немецкого происхождения, владельцы поместий. Об этом письме нам рассказали советские. Конечно, с умыслом; комментарий их был таков: «Такие у вас офицеры». Группка эта оказалась в изоляции; попытка разбить единство пленных не удалась.

Помните ли вы какое-нибудь событие, связанное с отме­чанием патриотических праздников и т.п. ?

— Это было, разумеется, запрещено. Праздники отмеча­лись в узком кругу с соблюдением строжайшей конспирации. В церквях — я это знаю по рассказам — празднования носи­ли несколько более широкий характер. Нам, живущим в ке­льях, труднее было что-либо организовать. То же касалось ре­лигиозной жизни. Я помню только одну конспиративную «сходку» по случаю годовщины 11 ноября {13}.

 Как обстояло дело с перепиской с родными?

— Нам разрешалось раз в месяц отправлять одно письмо или открытку. Все пользовались этой возможностью. Я писал матери в Варшаву. В частности, послал ей свой карандашный портретик, нарисованный знакомым по Гдыни архитекто­ром — поручиком запаса С. Гарлинским. Письмо с этим пор­третом до матери дошло, но от нее ни я, ни отец известий не получили.

28февраля 1940 года вам исполнилось девятнадцать лет... Этот день навсегда останется у вас в памяти...

— Да. У меня есть незабываемая реликвия. В тот день отец вручил мне подарок: барельеф Остробрамской Богоматери, вырезанный на куске доски, отломанной от нар. На обороте он написал: Козельск 28 II 1940. Барельеф этот сделал он сам.

—  Что тогда отец вам сказал ?

—  Не было никаких слов. Мы просто крепко обнялись. Тогда я впервые увидел на глазах у отца слезы. Впоследствии я понял, насколько символичным было это событие. Я уце­лел. И барельеф уцелел, несмотря на многочисленные обыс­ки. Для меня это сейчас — самая драгоценная реликвия.

—  Общеизвестно, что незадолго до ликвидации лагеря там провели своего рода анкетирование. В анкете были вопросы ти­па: «Что бы ты сделал, если бы тебя освободили?»

—  Была какая-то анкета, но в нашей группе ее полностью проигнорировали.

—  С 3 апреля 1940 года начинается разгрузка лагеря. Что го­ворили об уходящих эшелонах?

—  Домыслы строились самые разные. Говорили, что нас вывозят то ли для передачи немцам, то ли на территорию бывшей Польши. Никто не предвидел трагедии. Иногда обсуждали третью возможность: отправку на восток. Интерес­ный эпизод произошел перед самой отправкой моей — по­следней — группы. Нам было приказано сжечь груды уже об­литых керосином бумаг — письма и открытки узникам Козельска от их родных в Польше. Стало быть, корреспон­денция из Польши приходила, только нам ее не отдавали.

—  Ваш отец уезжает в предпоследнем эшелоне 11 мая 1940 года. Вы не хотели, чтобы вас разделили...

—  На поверке 11 мая зачитали фамилии лиц, предназна­ченных к отправке. Когда прозвучало: Гожеховский Генрик Генрикович, — я спросил: «Отец или сын?» На минуту воцари­лась тишина, а потом я услышал: Все равно. Давай отца. Мои просьбы, чтобы мне разрешили ехать с отцом, ни к чему не привели. Отец успел сказать: «В случае чего позаботься о ма­тери». Словно предчувствовал... Я же тогда не понимал, что слова энкавэдэшника «Все равно. Давай отца» — для меня оз­начали жизнь, а для отца — ужасную смерть.

—  Не могли бы вы поподробнее рассказать о своем отце, по­койном поручике Генрике Гожеховском, одном из многих тысяч польских офицеров, заплативших жизнью за желание защитить отечество ? Эта ужасная смерть до сих пор — кровоточащая рана на теле нашего общества.

—  Я охотно расскажу о жизненном пути моего отца, тем более что его биография необычайно интересна.

 Родился он в 1892 году в Варшаве. Закончил там реальную гимназию, а затем — в Пулавах — сельскохозяйственное учи­лище. Собирался заняться коневодством. К сожалению, нуж­но было сперва отслужить в царской армии. Отец служить во­все не рвался и просто-напросто убежал. Довольно далеко — аж на Кавказ; впрочем, и до него многие так поступали. Там он поступил на службу в Кавказскую туземную конную диви­зию, которая в царской армии пользовалась особыми приви­легиями. Солдаты дивизии имели право на повседневное но­шение мундиров и оружия и не обязаны были жить в казармах. Всем выдавались погоны с указанием воинского звания. У каждого были собственные лошадь и упряжь. И по своей структуре дивизия отличалась от обычных частей цар­ской армии. Отцу, разумеется, грозили наказанием за уклоне­ние от обязательной воинской повинности, но он выкрутил­ся, сославшись на то, что как шляхтич (дворянин) имеет право выбирать род войск и выбрал именно эту дивизию. Вначале он был есаулом, потом — подпоручиком. Поселился среди ин­гушей в ауле и очень с ними сжился. Впрочем, он и внешне походил на кавказца. И язык быстро выучил.

До 17-го года отец участвовал в боях с австрийцами. Был награжден орденами Св. Георгия и Св. Анны «за личную от­вагу». После революции дивизия была разбита большевика­ми. Отец пытался пробраться на польские земли, но был за­держан и оказался на знаменитой Лубянке.

Там произошло событие, оказавшее влияние на его даль­нейшую судьбу. По распоряжению тюремного начальства отец распиливал колокола с церквей и костелов, реквизиро­ванные большевиками для военных целей. В какой-то мо­мент, то ли поранившись, то ли ударившись, он крепко вы­ругался по-польски. Это услышал проходивший мимо чекист с бородкой клинышком. Остановившись, он спросил: «Ты поляк?» — «Поляк», — прозвучало в ответ. «Фамилия?» — «Гожеховский». Это заинтересовало чекиста. «А брат у тебя есть?» — спросил он. «У меня два брата», — ответил отец. «А брат Ян есть?» — «Есть». — «Был у него псевдоним Юр?» — «Да».

Оказалось, что этот чекист — Дзержинский; на каком-то этапе своего жизненного пути он столкнулся с моим дядей Яном Юр-Гожеховским, легендарным руководителем акции по освобождению десяти заключенных из варшавской тюрь­мы Павяк {14}. Потом Юр избрал своей целью борьбу за незави­симость в рядах ППС {15}, а какую дорогу избрал Дзержинский, нам известно.

На Лубянке же пересеклись пути моих родителей. Мать — полька по отцу и ингушка по матери — тогда пела в одном из московских театров. У нее был чудесный голос. Несмотря на увечье (после полиомиелита одна рука у нее осталась парали­зованной), она выступала даже в роли мадам Батерфляй. Как певицу ее высоко ценила Надежда Крупская. Мать занима­лась благотворительной деятельностью в составе Комитета помощи заключенным; благодаря этому она и познакомилась с моим отцом. Обвенчались они, когда отец еще сидел. После его освобождения они поселились на Арбате.

Еще несколько слов о матери. Она была замечательная женщина, всей душой привязанная к Польше и много делав­шая для ее блага. Во время Второй мировой войны она была солдатом Армии Крайовой {16}, после войны — профессором Лодзинской музыкальной академии. А до войны она основа­ла музыкальное училище в Гдыни и преподавала сольное пе­ние в консерватории в бывшем Вольном городе Гданьске. Ее очень ценили в польских музыкальных кругах, и у нее было много друзей среди наших знаменитых певцов.

Когда родители выразили желание вернуться из Совет­ской России в Польшу, им это удалось благодаря заступниче­ству двух вышеупомянутых «покровителей»: их обменяли на Карла Радека и его жену. Обе пары, встретившись на погра­ничном посту в Малашевичах, любезно раскланялись.

Вернувшись, отец вступил в польскую армию и участвовал в войне 1920 года {17}. Потом служил кадровым офицером — вначале в 4-м полку конных стрелков, а затем в 16-м улан­ском полку, впоследствии получившем имя генерала Густава Орлич-Дрешера. В 1930 году он был демобилизован по состо­янию здоровья и вышел на пенсию. Тогда-то мы и переехали из Быдгощи в Гдыню. В это время мы тесно общались с бра­том отца Юром и его женой Зофьей Налковской {18}.

Уйдя с военной службы, отец работал в фирме, занимав­шейся экспортом угля. Однако он не порывал связи со своим полком (как и однополчане с ним). Вернулся он в полк доб­ровольцем в конце августа или начале сентября 1939 года. О дальнейшей его судьбе я уже рассказывал. Прощаясь с отцом в Козельском лагере, я не думал, что мы расстаемся навсегда. Я постоянно о нем расспрашивал и ждал каких-нибудь вес­тей. Весть, к несчастью, пришла трагическая — только в мае 1943 года, да и то по немецкому радио.

ГРЯЗОВЕЦ: ПЕРЕМЕНЫ И ТРАГИЧЕСКОЕ ИЗВЕСТИЕ

Вскоре после отправки вашего отца из лагеря вы также уез­жаете из Козельска вместе с остававшимися там пленными...

 — Сейчас я знаю, что это было 12 мая. Нас отвезли на гру­зовиках на станцию и загнали в тюремные вагоны. Эти ваго­ны, похожие на пульмановские, разделены были примерно так: две трети по ширине занимали шестиместные отсеки с лежачими местами. Нас в каждом таком отсеке сидело 8 — 10 человек. Окна были до половины закрашены. Наверху — форточка, зарешеченная снаружи. Вначале энкавэдэшники обращались с нами прилично, но на станции Гнездово, куда нас привезли, при выгрузке из вагонов пустили в ход винто­вочные приклады. Нас загнали на грузовик. Посадили на пол, спиной по направлению движения, друг у друга между колен. Усадить старались как можно теснее. На крыше кабины си­дел энкавэдэшник с ППШ {19}.

Нас привезли на территорию туберкулезного санатория для детей сотрудников НКВД. Из окон виден был редкий со­сновый лесок. Сейчас, когда я прочел столько описаний, мне кажется, что это был козьегорский лесок. Если б я знал, что там упокоились бренные останки моего отца... Рядом с сана­торием находился роскошный особняк коменданта. Мы жи­ли в каких-то бараках. Нас обыскали — довольно поверхно­стно. Забрали все, что еще можно было забрать из уцелевших раньше вещей.

Но барельеф Остробрамской Богоматери уцелел...

— Да, и сегодня я уверен, что это был знак Ее покрови­тельства. Тогда я этого не понимал. К досочке относился про­сто как к памятному подарку. После обыска нас прикладами загнали в бараки, где стояли двухэтажные нары.

Тут что-то не совпадает. В других рассказах фигуриру­ет Павлищев Бор и потом отправка в Грязовец. Вы же об этом месте не упоминаете, хотя говорите, что были около Ка­тыни...

— Сейчас мне трудно сказать, был ли я в Павлищевом Бо­ру. Не помню места с таким названием. Мои наблюдения и то, что я читал о месте казни, свидетельствуют, что это было где-то поблизости. Была также станция Гнездово.

 Вы встретили своих товарищей?

— Точно не помню, но, кажется, они уже там были. Да, там были люди и из Старобельска, и из Козельска, — может быть, их привезли не сразу, а некоторое время спустя.

Это все же скорее указывает на Павлищев Бор.

— Возможно, не стану спорить. Мы просидели там какое-то время. Кормили нас плохо. Был уже июнь, когда нас со­брали и объявили, что сейчас мы услышим интересную но­вость. И действительно, через мегафон мы услышали речь маршала Петена; с французского ее синхронно переводил ротмистр запаса граф Юзеф Хуттен-Чапский {20}. Петен объ­явил о капитуляции Франции. Тогда же нам сообщили об увеличении продовольственного пайка. Офицеры с этого дня даже начали получать белый хлеб. Давали также сахар.

Кроме того, стали искать маляров для покраски бараков. За это обещали лучше кормить — супом со дна котла. Не­сколько подхорунжих — в том числе и я — решили порабо­тать и принялись за дело. Работая, мы видели за проволоч­ным ограждением бараков старичка, очень похожего на одного из описанных в «Катынском преступлении» {21} свиде­телей преступления, жившего неподалеку от Козьих Гор. Он внимательно к нам присматривался. Однажды он приблизил­ся к проволоке и сказал: «Ну вы счастливцы». Ничего больше он сказать не успел — его отогнали. А вскоре и наша работа закончилась...

—  Спустя несколько дней вас вывозят в Грязовец...

—  Лагерь в Грязовце, куда мы попали, вероятно, в конце июня, размещался в бывших монастырских строениях. Там было одно большое помещение, в котором сидели младшие офицеры и подхорунжие. Было также несколько штатских. Среди них — старичок еврей, владелец лесопилки, попавший в лагерь из-за своих высоких сапог (значит, офицер). А так­же — что забавно — двое заключенных из тюрьмы Святого Креста {22}. Их пригнали пешком в Ровно, а там отпустили. К приходу русских они успели обзавестись украденными у ох­раны мундирами и высокими сапогами. Что было дальше — понятно: смотри выше.

 —  Почему вы говорите о них с такой иронией ?

—  Потому что это чистый гротеск. Звали их Жук и Лещук. Лещук вскоре умер от туберкулеза, а Жук, как я слыхал, по­гиб под Монте-Кассино {23} в чине капрала. Что любопытно, раньше оба были диверсантами. В 20 — 30-е годы они пере­ходили с советской стороны на польскую и организовывали там диверсионные банды. Устраивавали налеты на почтовые отделения, полицейские участки, поместья и т.п. Грабили что под руку попадалось. Потом возвращались. «Экспедиций» та­ких было несколько — и всегда по заказу. Наконец их пойма­ли. «Отбившие» Лещука и Жука соратники их заслуг не при­знали. Остальное известно.

 Держали их вместе с нами. У меня были с ними хорошие отношения, и они мне все это рассказали. Жук, кстати, на­учил меня писать все, что я хочу, так, чтобы никто другой это­го прочитать не смог. Следуя его указаниям, я написал матери открытку молоком, где говорилось о таких вещах, которые лагерная цензура ни за что бы не пропустила. Я попросил ма­му читать мою открытку над керосиновой лампой: от тепла на бумаге проступали буквы. К сожалению, первым эту открыт­ку прочитал я сам, после того как вернулся. Оказалось, что коричневые буквы проступили на листке только во время Варшавского восстания, когда на чердаке, где хранилась от­крытка, из-за пожара повысилась температура.

Сколько вас было в Грязовце до того, как туда привезли литовскую группу?

— Около четырехсот.

 Там вы встретили много товарищей по Козельску.

— Да, нас наверняка было больше, чем старобельских. Но точными подсчетами мы тогда не занимались.

 Кто из находившихся в Грязовце вам больше всего запом­нился? Ведь это был цвет польской интеллигенции, чудом избе­жавший уничтожения, о чем вы тогда еще не знали.

— Я мог бы прежде всего перечислить многих моих това­рищей подхорунжих, но, мне кажется, вас больше интересу­ют высшие офицеры и то, что тогда в Грязовце вокруг них происходило.

 Разумеется. Узкие рамки нашей беседы не позволяют пол­ностью охватить тогдашние ваши переживания — приходится ограничиваться фрагментами.

— В первую очередь хочется назвать генерала Волковиц­кого, пользовавшегося большим уважением даже у русских. Этот герой Цусимского сражения был нашим высшим авто­ритетом, и со всеми своими повседневными проблемами мы обращались к нему.

Вы упоминали многих других офицеров — как действитель­ной службы, так и запаса, в том числе полковников Гробицко­го, Шарецкого, Семицкого, Букоемского, подполковника Берлинга, капеллана майора Кантака; все они также пользовались большим авторитетом. Был среди них и ротмистр Юзеф Хуттен-Чап­ский, впоследствии ваш друг, нарисовавший ваш портрет.

— Да, все верно, но надо помнить, что атмосфера в Гря­зовце была особой: сказывалась и большая стабильность, и большая длительность пребывания. Это был в некотором смысле «нормальный» период лагерной жизни.

Вот именно: чем вы занимаетесь в это время ? О чем раз­говариваете? Как себе представляете будущее?

— Мы знали: что-то с нами должны будут сделать — нель­зя же держать нас здесь до бесконечности. И ход войны мо­жет по-разному повернуться — на это мы тоже рассчитывали. В общем, появились кое-какие надежды. В это время у меня состоялся разговор с майором НКВД Александровичем, сы­ном поляка и уроженки Кавказа (как моя мать); он прекрас­но понимал по-польски. Разговаривал он со мной очень при­ветливо. Я спросил, что с нами собираются сделать. И узнал, что нас надеются «перековать» в коммунистов.

Это касалось только тех, кто «поддался», Берлинга, Букоемского, Вихеркевича и прочих (ошеломительна их «много­численность» — в пределах десятка), которые вскоре перемес­тились в знаменитую «виллу блаженства» ? {24}

Сейчас нам легко давать такие оценки, но нельзя забы­вать, что мы не владели ситуацией, а они — как солдаты — го­товы были заплатить любую цену, лишь бы их отправили во­евать. Конечно, то, что было потом, бросает на них тень, но тогда ad hoc {25} осуждать их было нельзя. Впрочем, если гово­рить о Берлинге {26}, то звание полковника ему присвоил гене­рал Сикорский {27}, а начальником эвакуационной базы в Кис­ловодске назначил Андерс {28}. Можно, вероятно, упрекать Берлинга в том, что происходило впоследствии, но его пове­дение как командующего под Варшавой и реакция на Вар­шавское восстание отчасти его реабилитируют. Да и в то вре­мя желание помочь Польше и вернуться на родину можно было — как это делал он — измерять в километрах. Видимо, Берлинг не понимал игры, которая тогда уже велась. После войны я много раз с ним беседовал — то, что я от него услы­шал, и то, что за это время успел увидеть, не позволяет мне его осуждать. У меня есть право высказывать свое мнение: я ведь наблюдал за всей этой группой, а с Берлингом еще и разговаривал. К Букоемскому было не подступиться, да и само его появление в лагере с чемоданами, мебелью и серебряны­ми сервизами вызывало недоверие. Берлинг ходил по лагерю в штатском — в кожаном пальто и берете: в таком виде его взяли. Могу утверждать, что никакой агитацией он в лагере не занимался; с молодежью, во всяком случае, никогда на эту тему не заговаривал — а ведь молодых агитировать было бы, думаю, легче всего. А вот, например, подхорунжий Борков­ский, врач-стоматолог, был ярым коммунистом. Он вырезал барельеф Ленина, организовал красный уголок. В его группе были, в частности, Леопольд Левин {29}, несостоявшийся поп Пугавко — после войны секретарь комитета партии в Бело­стоке, Пискунович — неприметного вида белорус, и еще не­сколько человек. Туда входили также поручик З. Вихеркевич и летчик, подхорунжий запаса З. Квичала. Последний, впро­чем, принадлежал к этой группе только формально. Едва став пилотом в русской армии, он немедленно вместе с самолетом «смылся» в Персию. И тут, в польской армии, был разжало­ван за прежнюю линию поведения. Потом его переправили в Англию, где он вначале служил в Дувре в зенитной артилле­рии, а затем опять стал летать. После войны вернулся в Поль­шу; служил инструктором и погиб в авиакатастрофе.

Кстати, неплохо было бы познакомиться с воспоминани­ями Берлинга. Известны лишь небольшие их фрагменты, а то, что говорит его жена, сплошь и рядом вызывает серьезные со­мнения и сильно смахивает (как это было в случае с женой ге­нерала Соснковского) на «подделку».

— Вы наверняка во многом правы. После войны мы с Бер­лингом неоднократно встречались. Я видел, как за ним сле­дили, когда он работал в министерстве госхозов. Сам же Бер­линг — судя по тому, как он общался и разговаривал с людьми, как старался помогать солдатам независимо от того, где они сражались: на западе или на востоке, — мог вызывать только доверие.

 Незадолго до начала немецко-советской войны к вам при­соединяются офицеры из лагеря Козельск II, которых привезли туда из Литвы после ликвидации вашего лагеря и занятия Лит­вы русскими. Здесь вы тоже встречаете знакомых. Один из них — гдыньский журналист, карикатурист, впоследствии из­вестный московский агент-диверсант, автор адресованного со­ветским властям знаменитого «Мемориала» Миколай Арцишев­ский. Очень яркая личность.

Я знал его еще до войны. Действительно, очень яркая личность — яркая, но не очень светлая (если не сказать: от­нюдь не светлая). До войны он был редактором независимой газеты «Торпеда» в Гдыни; вместе с Артуром Свинарским ре­дактировал «Курьер Балтыцки». Хороший карикатурист. Бле­стяще владел французским и русским. Был офицером запаса батальона морских стрелков в Тчеве. О своем интернирова­нии в Литве рассказывал всякий раз по-разному.

В энциклопедии Второй мировой войны сказано, что он принимал участие в обороне Варшавы.

— Как он пробрался из Тчева в Варшаву, а потом в Лит­ву — понятия не имею. На героя он не был похож, а уж на та­кого великого героя, каким его представляет энциклопедия, и подавно. Он был внуком губернатора Финляндии — при ца­ре, естественно. Из его родных в живых осталась только сес­тра. Она сейчас живет в Познани.

 По версии энциклопедии, он тогда был капитаном...

— Я его помню поручиком; когда и кто произвел его в ка­питаны, не знаю.

 Говорят, что в казематах гестапо он умирал уже совет­ским генералом.

— Генералом он точно не был. Еще жив один из членов его группы, сброшенных летом 1941 года в Польшу, — инже­нер Тадеуш Жупанский. Он живет в Варшаве и наверняка мог бы рассказать много интересного о Коле и его группе. Жу­панский был одним из директоров фармакологического пред­приятия «Польфа» в Тархомине. Группу будущих «парашюти­стов» Арцишевский собрал в Грязовце или — что весьма вероятно — еще в Козельске II, поэтому нельзя сказать, что туда вошли случайные люди. Возможно, именно благодаря этому ему затем удалось проделать довольно основательную диверсионно-разведывательную работу.

 Действительно: Грязовец если говорить о происхожде­нии находившихся там пленных и их политической ориента­ции — представлял собой пеструю мозаику. «Черных овец», од­нако, в результате там оказалось очень немного. Расскажите, как вы встретились с Колей Арцишевским? Организовывать группу он наверняка начал еще в Козельске ведь уже там он заработал репутацию агента НКВД.

Эта репутация сохранилась и в Грязовце. Я встретил его вскоре после приезда в составе очередной группы пленных. Мы строили для них навесы, под которыми можно было спать. Во время работы я и увидел Колю. Подошел к нему, поинтересовался, что он тут делает. Он завел со мной разго­вор (у него была характерная аристократическая картавость), спросил про родителей, которых очень хорошо знал, — в об­щем, говорили о том, о чем обычно говорят в таких случаях.

Мимо проходил незнакомый офицер; увидев, с кем я бесе­дую, он сплюнул и сказал: «Тьфу, с кем вы разговариваете, подхорунжий...» Признаться, такая реакция меня несколько удивила. Я спросил у Коли, в чем дело, — он уклонился от прямого ответа. Впрочем, вдаваться с ним в долгую дискус­сию мне не хотелось — у меня на то были свои причины, не имеющие отношения к политике... Он только обратился ко мне с просьбой. Как будто предчувствуя, что я попаду в Анг­лию, сказал, что хочет написать письмо президенту Рачкеви­чу {30}, и попросил это письмо ему передать. Я согласился с ус­ловием, что письмо не будет запечатано и я буду знать, что там написано. Вскоре он дал мне письмо. Полностью содер­жания я не помню, но главная мысль примерно была такова: Арцишевский выполнил обещание, данное им президенту. Кроме того, он как бы оправдывал свои поступки.

—  Вы вручили это письмо президенту?

—  Нет. После так называемой амнистии я вручил его на­чальнику II отдела в Куйбышеве. Какова была дальнейшая судьба письма, не знаю.

 —  Находясь в Грязовце, вы стараетесь раздобыть информа­цию об отце...

—  Да, я спрашивал, где находится мой отец, у майора НКВД Александровича, который после Козельска также ока­зался в Грязовце. Вначале он давал очень уклончивые ответы, но в конце концов сказал: «Оставь, молодой человек. Туда, где твой отец, ты всегда успеешь». Тогда я просто не мог его по­нять. У меня и мысли не возникало, что их убили. Узнать правду мне предстояло только через два года.

—  Какие предположения высказывали находившиеся в Грязо­вецком лагере поляки?

—  Мы все думали, что они в других лагерях.

—  Как выглядела повседневная лагерная жизнь? Чем она от­личалась от прежней жизни ?

—Прежде всего, быт там был хорошо организован — не сравнить с Козельском. Энкавэдэшники относились к нам прилично. Никаких допросов не устраивали. Кормили три ра­за в день — конечно, ничего особенного не давали, но выжить можно было. Единственное, что русские от нас требовали, — это поддерживать в порядке лагерное хозяйство. Я, например, ездил на лесозаготовки. Мы валили деревья, обрубали сучья и толстые ветки и отвозили их в лагерь. Кто-то обслуживал пекарню, кто-то — баню. Был также устроен красный уголок, то есть коммунистический клуб, о чем я уже упоминал. Приходили советские газеты и какие-то продажные польские га­зетенки. Все вместе функционировало будто по правилам концессии — в современном значении этого слова.

—   А как выглядела ваша внутренняя, конспиративная жизнь ?

—   Как вам известно, среди офицеров в Грязовце была большая группа выдающихся польских интеллектуалов, про­фессоров высших учебных заведений и т.п. Мы — группа мо­лодежи, около 60 человек — обратились к ним с просьбой: чи­тать нам лекции. Они согласились. Помню лекции по следующим дисциплинам: профессор Шарецкий — медици­на и гигиена; профессор Сеницкий — архитектура интерьера; профессор Комарницкий — международное право; полков­ник Гробицкий — военное дело; доктор Гутовский и профес­сор Мисюро — внутренние болезни и спортивная медицина. Музыковедение читал всемирно известный музыкант Гжи­бовский, лауреат Шопеновского конкурса. В общем, самый настоящий лагерный университет. Мы собирались маленьки­ми группами либо — в теплую погоду — на плацу, либо в ка­ком-нибудь достаточно просторном помещении.

А духовная жизнь? Были ведь священники...

— Да, был отец Камиль Кантак — гданьчанин, армейский капеллан, майор. Не помню, когда и откуда появился ксендз Пешковский. Какое-то время единственным священником в лагере был отец Камиль, известный также под именем Сте­фан. Подпольно проводились богослужения, уроки религии.

В Грязовце был только один священник: отец Камиль Кантак, иезуит, — лысый, небольшого роста, очень скром­ный человек, всегда готовый служить другим. Он был очень умен и обладал огромным запасом знаний чуть ли не во всех областях. В Пинске он преподавал в иезуитской школе. Мы ходили к нему исповедоваться. Делалось это тайно, во время прогулки.

Помню рождественскую мессу в 1940 году. Организовано все было великолепно. В самом большом помещении, где жи­ли подхорунжие, на длинном, накрытом чем-то белым (не знаю уж, каким чудом это раздобыли) столе лежали сосновые веточки, принесенные «лесной» группой, в которой я рабо­тал. Для каждого был приготовлен рождественский подарок. Подарки были разнообразные, часто очень затейливые. Тог­да любая мелочь доставляла радость. Помню, что в этом торжестве принимали участие все пленные. Даже «красный уго­лок».

—  Как оно проходило ?

—  Мы знали, что свет гасят в 22 часа. Но в тот день уже в 21 час к нам пришел дежурный политрук Петухов. Разумеется, он увидел праздничный стол. Мы сидели на нарах и пели колядки. На столе был даже торт из белого и черного хлеба, политый растопленным сахаром. Елочка была украшена бу­мажными гирляндами. Изумленный энкавэдэшник заорал: «Что это такое?» Ответа не последовало. Он с минуту смот­рел на нас, на елочку. Потом протер глаза и сказал: «А, черт с вами, еб вашу мать».

 Около полуночи отец Кантак отслужил рождественскую мессу. Служил он, лежа на одной из средних нар. Рядом с ним лежали министранты. Вино для причастия было приготовле­но из перебродившей рябины с сахаром, облатки испечены в лагерной пекарне. Большинство из нас причастились. Святые дары передавали с нары на нару.

—  Как вы узнали о начале войны? Ведь немецкие бомбарди­ровщики в ваших краях не появлялись.

—  Зато — спустя некоторое время — стали появляться га­зеты. Из них мы узнали о «германских фашистах», «заклятом враге» и т.д.

 —  Это пробуждало в вас определенные надежды...

—Да, поначалу мы думали, что нас захотят взять в Крас­ную Армию. Так думал и Берлинг, который в начале войны еще был с нами. Кое-кто рассчитывал на большее. К числу последних принадлежал, в частности, полковник (впоследст­вии генерал) Гробицкий, очень, кстати, интересная личность. До войны его как эндека {31} уволили из армии. Уже как граж­данское лицо он едет в Тегеран и там работает на польскую разведку против СССР. Перед самым началом войны возвра­щается на родину, где в сентябрьской кампании командует бригадой. Это наводит на определенные размышления. Дей­ствительно, трудно уловить логику в производившейся НКВД селекции: почему одних пленных отправляли на расстрел, а Другим даровали жизнь? Среди последних было много ярых антикоммунистов, о чем русские прекрасно знали. И тем не менее им была дарована жизнь. Я полагаю, мы все были об­речены на уничтожение, и только окончание войны во Фран­ции и ее капитуляция заставили русских изменить решение.

Упомяну еще о том, что советские знакомили нас со сво­ей культурой. Возможно, это было вступлением к нашему «обращению» в коммунистическую веру. Помню один теат­ральный спектакль. Ставили знаменитого «Овода». В ту ми­нуту, когда играющий Овода актер начал топтать крест, мы все как один встали и покинули зал. Комендант лагеря не рас­терялся — увидев, что происходит, он объявил: «Можно вый­ти покурить».

А как выглядело ваше первое соприкосновение с новой си­туацией, возникшей после заключения подписанного Сикорским и Майским соглашения?

— Нас всех созвали на поверку. Появился высокого ранга офицер НКВД, встал перед нами, отдал честь и сказал: «Гос­пода офицеры и рядовые, имею честь представиться. Я ко­мандир наружной военной охраны лагеря». Он сообщил, что на следующий день приедут польские офицеры — представи­тели нашего командования. И добавил, что вскоре мы начнем совместную борьбу с немцами. Назавтра появился польский генерал, на наш взгляд довольно странно и смешно одетый. Генеральская фуражка, мундир, более светлого тона бриджи, высокие шнурованные башмаки, в руке стек. Это был руко­водитель польской военной миссии генерал Шишко-Богуш {32} Второй генерал — опирающийся на палку, с явными следами пребывания в тюрьме, — выглядел гораздо скромнее. Это был Андерс. Нам зачитали первый в этот день приказ. Звучал он примерно так: «С сегодняшнего дня бывший лагерь военно­пленных переименовывается в первый лагерь польской ар­мии на территории СССР. Комендантом лагеря назначается бригадный генерал Волковицкий, начштаба и заместителем коменданта — полковник Гробицкий и т.д.» Меня назначили ординарцем и переводчиком при штабе. Итак, мы стали ар­мией со всеми вытекающими отсюда последствиями. Оружие нам передал НКВД, покинувший лагерь. Паек мы получили такой же, что и советские солдаты.

Вам не суждено было долго пробыть в первом лагере созда­ющейся польской армии...

Да, этот период был действительно очень недолгим. Вскоре в составе группы из сорока человек я оказался в Куй­бышеве. Там находилась Ставка верховного главного коман­дования нашей армии и формировалось посольство. Я по прежнему выполнял обязанности переводчика. Кстати, по рекомендации полковника Гробицкого: он знал меня с детст­ва и ему было известно, что я владею английским и русским языками; еще в Грязовце, когда нам не хотелось, чтобы дру­гие нас понимали, мы с ним разговаривали по-английски.

Как выглядело ваше окружение в Куйбышеве?

— Наш штаб помещался в бывшем дворянском особняке. Изо дня в день я наблюдал, как там идет работа. Помню со­ветских офицеров связи, в частности Г.С.Жукова. Особенно хорошо мне запомнились офицеры связи западных союзни­ков: полковник Казалет (погибший вместе с генералом Си­корским) и майор Хейзель.

 Последний в 1947 году вывез из Польши Станислава Ми­колайчика {33}. Я знаю, что вы на это скажете. О бегстве наше­го незадачливого премьера ходят разные слухи, но я уверен, что моя версия — подлинная. Миколайчик с помощью тог­дашнего директора гдыньского отделения Объединенной Балтийской корпорации Хейзеля убежал из Польши на бри­танском судне «Балтавия». Неделю или две спустя исчез сам Хейзель. Побег был организован совместными усилиями ан­гличан и американцев. Могу показать из окна, где тогда сто­яла «Балтавия». По роду своих тогдашних занятий — маклер в пароходстве — я имел доступ к некоторой любопытной ин­формации. Могу вас заверить, что эта информация не высо­сана из пальца.

В Куйбышеве, находясь так близко к надежнейшим ис­точникам информации, вы могли с легкостью узнать о судьбе отца...

— Надеялся узнать. Почти с самого начала там действовал Чапский — он собирал информацию и составлял списки про­павших офицеров. А я хорошо его знал. Я часто заходил к не­му, просматривал списки, но никакой информации об отце не нашел. Как-то меня позвали к умиравшему от истощения офицеру из нашего полка, ротмистру Лукашевскому. Он то­же не смог ничего мне сказать. Он умер на моих руках.

Случалось ли вам, как переводчику, участвовать в каких-нибудь интересных встречах в верхах?

— Да, один раз. На встрече присутствовали Берия, Вы­шинский, Хейзель, Казалет и наши штабные офицеры во гла­ве с Андерсом. Никаких сенсаций не было. Прозвучал вопрос о пропавших офицерах. Ответ был таков: «Будем их искать».

Какое впечатление на вас произвели Берия и Вышин­ский — люди, распоряжавшиеся жизнью и смертью других?

— Я тогда не отдавал себе отчета в том, что это за люди. Я был очень молод — мне едва исполнилось двадцать лет. Я ре­шил, что Берия — еврей, хотя он был кавказец. Но они ведь тоже семиты. Вышинский говорил по-польски с очень силь­ным русским акцентом. Андерс по-английски не говорил, но хорошо владел русским — он ведь был царским офицером. Я исполнял только обязанности переводчика, не задавая вопро­сов и не встревая в разговор. Однако вскоре после этой встре­чи меня вызвал к себе начальник «двойки» {34} полковник Мейер и сказал дословно следующее: «Ты еще слишком молод, щенок, для этой роли. Такому зеленому офицерику вредно знать слишком много».

 Итак, вы больше не служите в штабе. И что же дальше? Назначение в какую-нибудь из формирующихся дивизий?

— Нет. Я рвался заняться конкретным делом. А формиро­вание армии, как я знал, займет еще какое-то время. Мне же не терпелось начать прямо сейчас, сию минуту. И я попросил направить меня на флот: я знал, что туда идет набор. К моей просьбе не отнеслись серьезно. А ведь я очень любил море. Подростком я сбежал из дома, нанялся на корабль и поплыл в Англию, где у нас были родственники. Удовольствие было колоссальное; я замечательно провел каникулы и приобрел матросский опыт. Поэтому в Куйбышеве я упорно добивался своего. Мне был устроен экзамен. Принимал экзамен капи­тан 1-го ранга Дзенисевич. Он был несколько удивлен, что я отвечаю на все его вопросы: судя по моему возрасту, от меня вряд ли можно было ожидать глубоких знаний. В конце экза­мена я напомнил капитану, что мы до войны встречались и он знал моего отца. Сам капитан был тогда в ужасно плачев­ном состоянии. Его недавно выпустили из лагеря. Если бы во время экзамена он не упоминал некоторые факты, которые мне были известны и могли ассоциироваться только с ним, я бы, вероятно, его не узнал.

Я получил назначение на флот. Мне выдали паспорт, вы­ездную советскую и въездную английскую визы. Погранич­ным пунктом был Мурманск. Направили меня на британский крейсер «Тринидад» матросом. Мы плавали в составе знаме­нитых конвоев, приходивших из Англии в Мурманск. На крейсере я обслуживал небольшое зенитное орудие. На палу­бу я поднялся 3 января 1942 года.

Служба на этом корабле была трудной и очень опасной. Для вас она чуть не закончилась трагически...

— Мне не суждено было долго пробыть моряком. По при­бытии в Англию я совершил еще два рейса на крейсере «Три­нидад». Для англичан я оказался ценным приобретением, так как знал русский язык. В последнем моем рейсе мы охраня­ли конвой PQ 12. Тогда «Тринидад» был потоплен собствен­ной торпедой из-за аварии управляющих механизмов, вы­званной бомбардировкой крейсера. Я спасся чудом. Был ранен, попал в госпиталь. Потом на английском эсминце вер­нулся в Англию. Был признан негодным для службы на фло­те и уволен из армии. Тогда я вступил в наш 1-й корпус {35} и был направлен в зенитный полк. Командовал полком замеча­тельный человек, храбрый солдат, пламенный патриот с лег­ко запоминающейся фамилией — майор Борис Годунов. На­ша задача была: оборонять участок побережья и готовиться к наступательным действиям. Впоследствии мы прошли весь путь с генералом Мачеком {36}: Франция, Бельгия, Голландия и Вильгельмсхафен.

 А что же с отцом ?

— По прибытии в Англию (где я встретил нескольких од­нополчан) я должен был первым делом представить полков­нику А. Погория-Зальчевскому рапорт о своем участии в сен­тябрьской кампании. Я описал обстоятельства уничтожения полкового имущества. Меня также попросили прочитать не­сколько лекций о России и условиях, в которых там форми­руется наша армия.

Проблема исчезнувших офицеров была по-прежнему ак­туальна. Ничего конкретного узнать так и не удалось. Но вот наступил апрель 1943 года, и немецкое радио передало траги­ческое известие. Все мы были потрясены до глубины души. Ведь это были наши товарищи по оружию. А сама мысль о том, что они были зверски уничтожены союзником наших со­юзников, еще больше усугубляла эту трагедию. Мы слушали коммюнике, в которых перечислялись фамилии идентифи­цированных жертв. Я все еще надеялся, что отца среди них не окажется, что он каким-то чудом уцелел и рано или поздно отыщется, живой и здоровый. Помню — это было уже в мае 1943-го — майор Годунов позвал меня послушать очередное сообщение. Назывались фамилии. И вдруг я услышал: «По­ручик Генрик Гожеховский... Две зашитые в воротнике фото­графии, мало разборчивые, и крест Виртути Милитари». Все сходилось. Фотографии и орден отец сам зашивал незадолго до отправки из лагеря...

Не знаю, что со мной тогда случилось. Не знаю, как я ока­зался за сотни километров от моей части в Лондоне. В себя я пришел через три дня. Позвонил в часть и сообщил, что воз­вращаюсь. Хотя шла война и мое трехдневное отсутствие бы­ло серьезным нарушением дисциплины, никакого наказания не последовало.

На этом завершается катынский путь тогдашнего подхорун­жего, ныне поручика запаса Генрика Гожеховского. Ему до­велось пережить страшную личную трагедию. Тогда, в мае, услыхав об идентификации останков отца, одного из тысяч польских офицеров — узников Козельска, Старобельска и Осташкова, — заплативших высочайшую цену за свою вер­ную службу отечеству, он понял, что и ему была уготована та же участь. Только благодаря неисповедимой воле Провиде­ния он остался жив. Его спасли слова энкавэдэшника: «Все равно, давай отца».

Оставалось только исполнить отцовский завет: «В случае чего позаботься о матери». Вскоре по окончании военных действий Генрик Гожеховский возвращается в Гдыню. Как всем солдатам Польских вооруженных сил на Западе, ему пришлось несладко. Он постоянно находился под присталь­ным наблюдением и не получал помощи на профессиональ­ном поприще. Однако и с этим справился. Он исполнил за­вет отца и сохранил верность его идеалам, которые передал и своему сыну. Сейчас пенсионер Генрик Гожеховский, не­смотря на два перенесенных инфаркта, продолжает зани­маться общественной деятельностью. Он — председатель Об­щества ветеранов Польских вооруженных сил на Западе при Гданьском Союзе борцов за свободу и демократию. Вместе с товарищами шефствует над школой, которая носит имя ге­нерала В.Сикорского. Первоклассники испытывают огром­ное волнение, когда, подобно прежним защитникам Речи Посполитой, ощущают прикосновение к своему плечу улан­ской сабли: так проходит их посвящение в ученики школы, носящей имя Великого Поляка. Генрик Гожеховский по сей день поддерживает близкие отношения с товарищами по оружию и своими командирами. Он переписывается с гене­ралами С. Мачеком и К. Рудницким. Принимает участие в юбилейных встречах соратников в Польше и за границей. Не может обойтись без своей первой — после выхода из Грязов­ца — работы: до сих пор исполняет обязанности присяжно­го переводчика. Когда-то Гожеховский рос вместе с Гды­ней сейчас из окна своего высотного дома он обозревает порт, судоверфь и внимательно следит за развитием этого первого польского окна в мир.

Генрик Гожеховский не жалуется на отсутствие польских и зарубежных наград. Он почетный гражданин бельгийских и голландских городов, однако до сих пор чего-то ждет. Ждет, как и все еще живые родственники убитых, как все польское общество. Ждет, чтобы окончательно была объявлена правда о Катыни, чтобы окончательно было смыто пятно сталинского наследия, ибо тогда будет восстановлено общественное дове­рие и устранен неприятный осадок, омрачающий наши отно­шения с восточным соседом. Он знает: если уж нам предстоит что-то сообща строить, так только на фундаменте правды.

«Лад» № 23, 24, 25, июнь 1989

_________________________________

{8} Большинство пленных из Козельского лагеря (Козельск I) были расстреляны в апреле — мае 1940 г. (4143 чел. из примерно 4500). В опустевший лагерь (Козельск II) после аннексии Литвы и Латвии были перевезены 1300 ранее интернированных в этих странах польских офицеров.

{9} 17 сентября 1939 года по распоряжению советского прави­тельства, нарушившего международное право и соглашения с правительством Польши 1921 и 1932 гг., части Красной Армии перешли границу Польши для «защиты жизни и имущества на­селения Западной Украины и Западной Белоруссии» и быстро продвинулись к демаркационной линии по рекам Писа — На­рев — Буг — Висла — Сан, установленной по договоренности между СССР и Германией.

{10} Северная часть Польши, примыкающая к Балтийскому морю.

{11} В лагерях внутреннюю охрану осуществляли так называе­мые вахтерские команды из числа сотрудников НКВД.

{12} Речь, вероятно, идет об Урбановиче.

{13} Национальный праздник, День восстановления независи­мости Польши в 1918 г.

{14} Старая варшавская тюрьма, построенная еще в начале XIX в.

{15}Польская социалистическая партия.

{16} Армия Крайова (АК) — подпольная военная организация, созданная для борьбы с немцами и подчинявшаяся лондонскому эмигрантскому правительству.

{17}Польско-советская война (25.04.1920 — 18.10.1920).

{18} Зофья Налковская (1884—1954) — известная польская пи­сательница.

{19}Пистолет-пулемет системы Шпагина.

{20}Юзеф Чапский (1896—1993) — художник, эссеист. Прини­мал участие в сентябрьской кампании 1939 г. После интерниро­вания содержался в Старобельском лагере, откуда был переведен в Грязовецкий лагерь. После освобождения в 1941 г. вступил в польскую армию, в 1941—1942 гг. занимался поиском пропавших в СССР польских офицеров. Автор двух книг воспоминаний вре­мен войны «Старобельские воспоминания» и «На бесчеловечной земле».

{21} Книга «Катынское преступление в свете документов» («Zbrodnia katynska w swietle dokumentdw») впервые была издана в Лондоне на польском языке анонимно в 1949 г. с предислови­ем генерала В.Андерса; с тех пор она выдержала 10 изданий и пе­реведена на ряд иностранных языков.

{22} В период между двумя мировыми войнами так называли тюрьму строгого режима на Лысой Горе (к северо-западу от Кра­кова); там же был монастырь Святого Креста.

{23} Гора в Италии, на которой во время Второй мировой вой­ны находились мощные немецкие укрепления. В битве под Мон­те-Кассино, называемой также битвой за Рим, героически сра­жался (в составе британской армии) 2-й Польский корпус, действия которого решили исход сражения.

{24} «Виллой блаженства» поляки называли дачу № 20 в под­московной Малаховке, куда были переведены из лагерей поляки, согласившиеся сотрудничать с советскими властями.

{25}Применительно к этому (лат.).

{26} Зигмунт Берлинг (1886—1980) — один из организаторов в СССР (1943) и командующий 1-й пехотной дивизией им. Т. Кос­тюшко; впоследствии командующий 1-й Польской армией в СССР, в июле 1944 г. объединенной с подпольной Армией Лю­довой в Войско Польское. В сентябре 1944 г., когда левобереж­ная Варшава была охвачена восстанием, дивизия под командова­нием Берлинга стояла на освобожденном советскими войсками правом берегу Вислы. Берлинг — для оказания помощи погиба­ющим повстанцам — предпринял попытку форсирования Вис­лы, не получившую поддержки советского командования, и вы­нужден был отступить. Считается, что это помешало его дальнейшей карьере.

{27} Владислав Эугениуш Сикорский (1881—1943) — государст­венный деятель, с осени 1939 г. — премьер-министр лондонско­го эмигрантского правительства и верховный главнокомандую­щий польскими вооруженными силами. Погиб в авиакатастрофе при невыясненных обстоятельствах.

{28} Владислав Андерс (1892—1970) — генерал, командующий сформированной в СССР Польской армией, часть которой он вывел на Ближний Восток и оттуда в Африку, где в 1943—1945 гг. командовал принимавшим участие в боевых действиях против гитлеровцев 2-м Польским корпусом.

{29} Леопольд Левин (1910—1995) — поэт, переводчик русской поэзии.

{30} Владислав Рачкевич (1885—1947) — политический деятель, с сентября 1939 г. — президент Польши (в эмиграции).

{31} Эндеки — члены или сторонники так называемой эндеции (от ND — Национально-демократическая партия) — движения правонационалистического толка, возникшего в Польше на ру­беже XIX и XX вв.

{32} Зигмунт Шишко-Богуш (1893-1982) - генерал, в 1941— 1942 гг. — глава польской военной миссии в СССР, затем нач­штаба Польской армии в СССР. В 1943—1946 гг. — заместитель командующего Польской армией на Востоке. После войны в эмиграции.

{33} Станислав Миколайчик (1901—1966) — политический де­ятель, в 1940—1943 гг. — вице-премьер, а с августа 1943-го по ноябрь 1944 г. — премьер эмигрантского правительства. По воз­вращении в Польшу входил в состав Временного правительства национального единства, возглавлял ПСЛ (Польская крестьян­ская партия); после поражения на выборах 1947 г. Нелегально покинул Польшу.

{34} Расхожее название разведки в довоенной Польше (II отдел МВД).

{35} 1-й Польский корпус охранял побережье Шотландии.

{36} Станислав Мачек (1892—1994) — командующий 1-й броне­танковой дивизией, сражавшейся с немцами во Франции, Бель­гии, Голландии и Германии. 6 мая 1945 года дивизия захватила крупную гитлеровскую военно-морскую базу.

 

 

Админ. ermamail@mail.ru
Реклама:


Хостинг от uCoz