Библиотека. Исследователям Катынского дела.

 

 

Катынь.
Свидетельства, воспоминания, публицистика
.
_________________________________

 

Я ВИДЕЛ СОБСТВЕННЫМИ ГЛАЗАМИ

Юзеф Мацкевич {52} о своем пребывании на месте преступавши в Катыни

Известный виленский литератор и журналист Юзеф Мацке­вич вернулся на днях из Смоленске, где присутствовал при из­влечении останков убитых в катынском лесу польских офице­ров. Сотрудник нашей газеты обратился к г.Мацкевичу с просьбой дать интервью. Приведенные ниже ответы переда­ны со стенографической точностью и авторизованы г.Мацке­вичем.

Первый вопрос — самый трудный и поэтому получается доволь­но беспредметным: «Значит, вы там были ?»

Да. Видел собственными глазами.

И вновь возникают вопросы, которые трудно четко сформу­лировать: «Как это выглядит?» — «Что там?» — «Значит, и вправду?» «Это очень страшно потрясающе, ужасно?» Хо­чется все сразу: получить общее представление, цельную карти­ну и одновременно узнать подробности, как можно больше по­дробностей. Интервьюируемый вначале не старается нам помочь, — возможно, он просто устал с дороги.

— Вы все еще под впечатлением ?

— Не знаю, можно ли это назвать «впечатлением». Впе­чатление получаешь скорее от какого-нибудь, чаще всего единичного, события или факта, ограниченного собственны­ми рамками. Смоленск, который я увидел, Катынь, преступ­ления, трупы, развалины, большевизм, через который я сам прошел, и письма детей своим отцам, начинающиеся слова­ми: «Дорогой папочка» или «Дорогой папуля», которые сей­час извлекают из груды сплющенных, зловонных тел, из это­го смертного месива или из полуистлевших польских мундиров... Да, все это, вместе взятое, рождает как бы длинную цепочку ассоциаций, мыслей, размышлений, западаю­щую глубоко в душу. Я бы не назвал это впечатлением, это — скорее — переживание.

Не могли бы вы по порядку представить нам те картины, которые бросились вам в глаза там, в Катыни?

— День был холодный... Вы правильно делаете, спраши­вая только о «картинах». Я не собираюсь повторять все те фактические данные, которые уже многократно публикова­лись в бессчетных сообщениях, декларациях, отчетах между­народной комиссии, а также Польского Красного Креста. Все это вещи известные. Работа еще не завершена. Я попал в са­мый ее разгар, хотя, похоже, она близится к концу. Итак, день был холодный, и на Смоленск со стороны фронта надвига­лись шквальные тучи, заливая дождем развалины окрестных домов. Мы ехали в Катынь среди этих развалин, груд желез­ного лома, выгоревших внутри автомобилей и вагонов, тор­чащих отовсюду железных прутьев и еще оставшихся в руи­нах железных кроватей. Люди опытные утверждали, что погода самая подходящая. Холодно и дождливо, ветер разго­няет трупный запах, ну и мух нет. Стало быть, можно выдер­жать. В одном месте дорога пересекает железнодорожное по­лотно и бежит между вырубок. «Здесь, — произнес кто-то, — начинается эта Голгофа»...

Простите, «здесь» это значит где?

Это значит — у станции Гнездово. На станцию Гнез­дово привозили наших офицеров. Отсюда всего четыре километра до катынского лесочка. Последние четыре киломе­тра своей жизни они ехали так же, как мы сейчас, минуя те же самые деревья, скажем, вон ту или эту березку, вид кото­рой мне бы хотелось запомнить, но которая — как это бывает — сразу же теряется в памяти за вереницей других бере­зок, за кустами. Катынский лесок небольшой, несколько гектаров. Сейчас въезд в него преграждают часовые, шлагбаум и доска с соответствующей надписью. Грунтовая дорога разъезжена автомобильными шинами. Отсюда уже каких-нибудь 15—20 шагов. Выходим из машины, и первое, что нас поражает, это лес — характерный для нашего климата, то есть такой же, как наш, виленский: молодые сосенки, берез­ки, мох и свежая весенняя трава. Но ни влажным мхом, ни хвоей тут не пахнет, В нос ударяет омерзительный, сладковатый, липкий трупный запах. Несмотря на холод и дождь, запах был настолько интенсивен, что я невольно попятился и именно тогда наступил на какой-то смявшийся под ногой предмет. Это была фуражка польского офицера с темно-зе­леным околышем нашей артиллерии. Я поднял ее и отложил в сторону, на коврик растущих в этом месте бессмертников. Возможно, то, что я обратил внимание на цветы, покажется излишне патетическим...

Продолжайте, пожалуйста.

— В общем, лес в этом месте выглядит мерзко. Скажем, так, как выглядит пригородный лесок после маевок, после того, как там побывали неряшливые любители природы, которые по выходным располагаются под деревьями, а ухо­дя, оставляют после себя объедки, окурки, бумажки, мусор. В Катыни среди этого мусора растут бессмертники. При­глядевшись, мы замираем, пригвожденные к месту необы­чайным зрелищем. Никакой это не мусор. Восемьдесят процентов «мусора» — деньги. Польские бумажные банкно­ты, преимущественно большого достоинства. Некоторые в пачках по сто, пятьдесят, двадцать злотых. Лежат кое-где и отдельные мелкие — по два злотых — купюры военного вы­пуска; в одном месте я видел червонцы. Выцветшие, измя­тые, пропитавшиеся трупным запахом и трупной жидкос­тью. Тут же, рядом, — деревянные портсигары, сигареты, обрывки советских газет, пуговицы с орлами, перчатки, клочки мундиров, носовые платки, кожаные кошельки... Все это — вещи, извлеченные из могил. И лежат они тут во­все не из-за небрежности или недобросовестности работа­ющей здесь комиссии Польского Красного Креста, — на­против, ее члены (о чем я расскажу ниже) самоотверженно и напряженно трудятся, занимаясь установлением личнос­ти убитых и сохранением оставшихся от них реликвий. Они тут лежат, потому что тысячи убитых сбрасывались в ужас­ные ямы вместе со всеми их личными принадлежностями — балластом повседневной жизни.

При жизни каждый человек носит при себе массу всякой всячины, набивает карманы вещами, которые кажутся ему нужными и важными. Но после смерти важно лишь немно­гое. Для комиссии важно прежде всего то, что позволит идентифицировать останки: удостоверения, письма, дневники и т.п. Кроме того, все металлические, непортящиеся, поддающиеся очистке предметы, которые могут стать дра­гоценной реликвией для родных. Все остальное, не имею­щее ценности, полусгнившее, навечно пропитанное ядом разложения, пока откладывается в сторону. И лежит. Лежит как свидетельства — страшные, мрачные свидетельства, разбросанные бесформенными кучками среди деревьев ка­тынского лесочка.

А сами могилы, то есть рвы с трупами, находятся рядом?

— Да, их семь, точнее, было семь. В двух самых больших — двенадцать рядов трупов в глубину.

И вы это видели ?

— Видел ли я? От чудовищного смрада меня чуть не вы­рвало, но я, собрав всю свою волю, сдержался. Мы пошли по дорожке, между рядами уже извлеченных из ям трупов, и там... там, за толстой сосной, за валом свежевырытого песка я посмотрел вниз.

Страшно...

Страшно. Уже один, два, три человеческих трупа про­изводят тяжкое, угнетающее впечатление. А представьте се­бе тысячи их — тысячи, и все в мундирах польских офице­ров... Цвет интеллигенции, рыцарство Нации! Слои человеческих тел — один на другом, один на другом. В эту ужасную минуту на ум приходит чудовищное сравнение с банкой сардин. Они уложены как сардины, ноги к головам, сплющенные, спрессованные в трупном соку, который на дне некоторых рвов стоит зеленой мертвой жижей, не отра­жающей ни верхушек деревьев, ни облаков на небе. Мы об­нажили головы и замерли, на сосне чирикали какие-то птички. Дождь как раз прекратился, благословенный ветер отогнал на противоположную сторону могилы тошнотвор­ный запах. И даже на секунду выглянуло солнце. Этот мо­мент я никогда не забуду: упавший вниз солнечный луч вдруг вспыхнул на золотом зубе там, в глубине, в чьем-то полуоткрытом рту. Я отвернул голову, чтобы не видеть этой игры света. В такие минуты сама жизнь кажется цинизмом. Весна над ямой, полной переплетшихся рук и ног, искажен­ных лиц, слипшихся волос, офицерских сапог, полуистлев­ших мундиров, ремней. Подумать только: ведь каждый из­гиб лежащего тела, согнутое колено, откинувшаяся голова были последним проявлением дикой муки, отчаяния, стра­ха, боли... уж не знаю чего... самого страшного, что только может ощутить человек.

Они не сопротивлялись?

—Сопротивлялись, конечно. Многие были связаны, не­которые исколоты штыками. В тот день, когда я уезжал из Катыни, извлекли трупы, отличавшиеся от прочих тем, что смертельным для них стал не стереотипный выстрел в заты­лок (о чем уже всем известно), — нет, стреляли сзади меж­ду лопаток, кроме того, тела были почти насквозь пробиты штыком и исколоты еще в нескольких разных местах. Свя­зывали, как показали исследования, именно тех, кто сопро­тивлялся. Я видел этот характерный узел. Не могу его вос­произвести, но суть в следующем: стоило обреченному пошевелить рукой, как путы еще крепче затягивались. У не­которых веревка была на шее — в таком случае при резком движении связанными руками петля на шее затягивалась и душила жертву. В последнем отчете доктора Мариана Вод­зинского, отправленном в Главное правление Польского Красного Креста, сказано, что у 0,4 процента трупов обна­ружен двойной выстрел в затылок, у 1,5 процента — двой­ной выстрел в шею. Калибр, как известно, всегда был один и тот же — 7,65; при таком калибре нет большой детонации. За несколько дней до моего приезда было сделано потряса­ющее открытие, говорить о котором можно, только стиснув зубы: в одной из ям нашли несколько слоев офицеров, ко­торых клали живыми лицом вниз, на лежащих под ними уже убитых или еще содрогающихся в предсмертных кон­вульсиях, и так расстреливали.

 

Ах, как страшно! А каким же образом этот факт был ус­тановлен ?

—А вот так: расстрелянный лежал лицом вниз, в фу­ражке. Козырек фуражки на лбу был сломан, и в нем заст­ряла пуля. В любом другом положении такое было бы не­возможно.

Как совершались эти преступления? Я имею в виду чисто техническую сторону. Ведь столько тысяч офицеров...

Видите ли, возможно, мы с вами сейчас подходим к кульминационной точке этой трагедии, которая сегодня является трагедией уже не отдельных лиц или их семей, а всего Народа. Я понимаю, вопрос задан для того, чтобы от­вет на него или мой рассказ затем был опубликован. Я аб­солютно убежден, и не стыжусь этого, и не скрываю, и ни­когда не скрывал, что самые широкие слои нашего Народа, как, впрочем, и всех народов, должны постичь глубинный смысл большевизма и осознать его опасность. Но здесь мы вступаем в сферу ужасов. Для людей сторонних она может стать источником сенсации, от которой мороз бежит по ко­же, и только. Для каждого же поляка это должно стать по­стоянной душевной травмой. Мне бы не хотелось, чтобы хоть что-либо из сказанного мной имело оттенок сенсаци­онности. Так вот: вопрос, который я от вас услышал и от которого, признаюсь, кровь стынет в жилах, — я сам не раз задавал себе и другим в Катыни. В настоящий момент у нас нет свидетеля, который мог бы дать на него исчерпываю­щий ответ. Существуют гипотезы, которые мы можем рас­цветить литературно-психологическими фантазиями. Об этом я говорить не хочу. Скупыми сведениями могут поде­литься местные жители. На краю дороги, где воздух почи­ще, здешние рабочие, русские, развели костер. Среди них был тот самый, знаменитый ныне старик, семидесятилет­ний Киселев, уже фигурировавший на иллюстрациях как «тот, который указал». Я разговаривал с ним и с другими. Дым, запах смолистого дерева смягчал смрад. Посидеть у костра было приятно. Мы закурили. Естественно, из этих людей нелегко что-нибудь вытащить. Советский человек тем и отличается от других, что лучше всех умеет молчать и знает цену молчанию. Такой всегда предпочитает, чтобы говорил сосед, а он тем временем помолчит. Кроме того, они не привыкли формулировать четкие суждения. Из них приходится вытягивать слово за словом. И все же на осно­вании этих слов мне удалось выстроить следующий ход со­бытий.

В марте — апреле 1940 года на станцию Гнездово близ Смоленска, в 4 километрах от Катыни, ежедневно прибы­вал поезд, состоящий из трех вагонов и паровоза. Из этих вагонов выгружали польских офицеров. Их сажали в тю­ремные машины, известные как в Смоленске, так и во всей России под названием «черный ворон». В смоленском НКВД в то время было четыре таких машины; от Гнездово до Ка тыни курсировали три из них. Впереди ехал грузовик с ве­щами, за ним «черные вороны»; караван замыкал легковой автомобиль с сотрудниками НКВД. Офицеров привозили с вещами, — следовательно, они до последней минуты не знали, что их ждет. Спустя некоторое время машины воз­вращались на станцию; так они целый день и курсировали взад-вперед. На следующий день приходили новые вагоны, новый транспорт. По скольку человек в день уничтожали таким способом, установить трудно. Территория катынско­го лесочка уже не первый год была известна окрестным жи­телям, как место казни. Лесок был огорожен колючей про­волокой, вдоль которой ходили караульные с собаками. Приблизиться туда не мог никто; всякий, кто знаком с со­ветскими порядками, конечно, понимает, что никто и не хотел приближаться — так же, как не хотел ни говорить о том, что там происходит, ни шептать, ни смотреть, ни дога­дываться, ни даже думать. И это совершенно понятно. Че­го ожидали наши офицеры, что чувствовали и предчувство­вали, пока проезжали эти четыре коротких километра, о чем между собой говорили, мы все — как я и те, кто побы­вал в Катыни, так и вы, которые там не были, — можем только догадываться. Быть может, самое страшное, то, что случилось позже, сразу же после прибытия в лесок, станет известно в будущем. Быть может, кто-нибудь из агентов НКВД, кто-нибудь из часовых, из присутствовавших там советских солдат расскажет о том, как погибали наши офи­церы, безоружные жертвы, военнопленные без войны. С какими словами на устах, с каким жестом, протестуя, испу­гавшись или мужественно, героически? Наверняка там бы­ли разные люди и вели они себя по-разному. Жизнь и смерть — дело сугубо человеческое. Вот только способ, ка­ким этих людей лишили жизни, предлог и сопутствующие обстоятельства настолько бесчеловечны, что — хотя в исто­рии войн можно отыскать подобное — история «мирного времени» до сих пор такого не знала.

Скажите, пожалуйста, — спросили мы после минутного молчания, существуют ли еще хоть какие-нибудь сомнения в том, что убитые в катынском лесу являются польскими офице­рами ?

Нет, таких сомнений не существует.

А существуют ли какие-нибудь сомнения в том, что они были убиты большевиками ?

— Нет. У меня лично нет ни малейших сомнений, абсо­лютно никаких сомнений в том, что убиты они были именно большевиками. Я сам убедился в этом на месте преступления в Катыни.

Каким образом убедились ?

— О показаниях свидетелей я уже упоминал; кроме то­го, я присутствовал при извлечении останков из могил и последующей их идентификации. Вначале я сказал, что по­пал туда в разгар работ. В работе участвует делегация Поль­ского Красного Креста, состоящая из семи человек, во гла­ве с Водзиновским. Руководит работами приглашенный Польским Красным Крестом доктор Мариан Водзинский из краковского Института судебной медицины. Как это происходит, я — как и все остальное в Катыни — видел соб­ственными глазами.

 

А именно?..

Местные рабочие спускаются в ямы, где покоятся уби­тые, и разделяют останки, причем часто приходится их от­рывать друг от друга — настолько сплющены и спрессованы слои трупов. Потом трупы кладут на носилки и несут на сво­бодное пространство, где укладывают на землю. Другая группа рабочих, четко следуя указаниям членов и сотрудни­ков Польского Красного Креста, собирает все, что обнару­живается при трупах. Я видел, в каком состоянии тела и в каком состоянии мундиры. Песчано-глинистая почва отча­сти способствует мумификации, известной науке под назва­нием «жировоск». Мундиры, конечно, слежавшиеся, слип­шиеся, выцветшие. О том, чтобы расстегнуть пуговицы, не может быть и речи. В ход пускают ножи. Чтобы достать все, что человек носил с собой при жизни, разрезаются карманы и кармашки и даже голенища сапог. И вот настает момент, когда немая мрачная могила начинает говорить. Перед на­шими глазами возникают картины и личной, и политичес­кой, и духовной, и семейной, и тюремной жизни... ну и так далее. При некоторых трупах находят лишь крохи того, что имело отношение к их личной жизни. При некоторых — много и даже очень много указаний, помогающих устано­вить дату, историю последних недель, настроение, фамилию, семейное положение, военное звание, гражданскую профессию. Из могилы, из этих зловонных недр, скрывав­ших преступление, о котором не вправе забывать грядущие поколения, встает и идет к нам уже не живой человек, кото­рый когда-то жил, как и мы, радовался, страдал, мечтал, пил, молился, влюблялся, плакал, читал, писал, думал, иг­рал, у которого были свои достоинства и свои недостатки. На свет весеннего дня из могилы извлекается все, что ему принадлежало: смятые спичечные коробки, последние невыкуренные сигареты, деньги, образки и удостоверения, ор­дена, кошельки, молитвенник вместе с советской газетой, свидетельства о сделанной в Козельске прививке, дневник и фотографии, и главное — письма. Дорогие, бережно храни­мые... Чернила и химический карандаш чаще всего не вы­держивают испытания сырой могилой. Зато прекрасно со­храняется все, написанное простым карандашом, а также печатное слово. Вот, пожалуйста...

Господин Мацкевич достает пачку фотографий; в эту ми­нуту у него вид человека совершенно обессиленного.

... посмотрите, как это делается, как разрезают мунди­ры, осматривают и проверяют, отделяют нужные вещи от не­нужных. А вот еще одно доказательство, очень неприятное, очень скверно пахнущее, но что поделаешь...

Господин Мацкевич достает пакет, завернутый в огромное количество газет. Разворачивает. В воздух просачивается трупный запах. Еще один лист, еще один. Потом мы видим ма­ленький деревянный портсигар и в нем три хорошо сохранивши­еся сигареты. Рядом пуговицы с орлами. Советская газета от декабря 1939 года. Бумажная купюра достоинством 2 злотых. Извлеченная из черепа пуля. Майорские погоны с цифрой 3 и ка­питанские погоны.

И так примерно выглядят все подобные вещи там, в Катыни. В таком они состоянии. Представьте себе, напри­мер: на стол кладут труп; ноги слегка поджаты, голова отки­нута набок, во лбу зияет выходное отверстие пули. Влади­слав Белецкий. Прекрасно сохранившаяся открытка. На почтовом штемпеле дата: Белосток, 14.1.1940 г. В боковом кармане «Советский голос» от 29 марта 1940 года. Сквозь липкую пленку влаги явственно просвечивает печатный текст: «Товарищи. Мы идем к лучшему завтра. Приходят но вые люди, которые... нашу родину... Товарищ Сталин...» и т.д. Следующий. Письмо в Козельск. Фамилия неразборчи­ва. Молитвенник. Бумажник. Доктор Водзинский открыва­ет его, мы сближаем головы, и... на нас смотрит женщина, светлолицая большеглазая блондинка с ребенком на руках. Черты лица на мокром снимке удивительно отчетливы. Воз­можно, платье на ней не очень модное, длинноватое, воз­можно, кому-то ее лицо покажется заурядным... Это его же­на с дочкой. Их он унес в могилу. Пуля еще торчит в черепе, что случается нечасто.

Да, фотографии и письма — это второй том трагедии, и лично мне этот второй том кажется еще более страшным, еще более душераздирающим. Я говорил раньше о некой кульми­национной точке. Она касается как бы материальной сторо­ны — самих этих офицеров, этих мужчин, наших соотечест­венников, которые были зверски уничтожены нашим злейшим врагом. Но есть еще одна кульминационная точка, и мы увидим ее, если, оторвав взгляд от трупов убитых отцов, переведем его на письма их детей.

Все те письма, что я держал в руках, были посланы в Ко­зельск.

«Дорогой папа. Мы беспокоимся, потому что нет ни изве­стий, ни письма. Мы послали 100 рублей и посылку и вещи, которые ты просил. Мы здоровы и на том же месте. Пожалуй­ста, за нас не бойся. Когда мы увидимся... Твоя Стаха. 15 фе­враля 1940 г.»

«Дорогой папочка. Спасибо тебе большое, я тебе тоже же­лаю здоровья и всего-всего наилучшего. В школу я не хожу. Из-за морозов она закрыта. На Гнидовке мы не были, пото­му что далеко и мороз. Почтовые марки я собираю...»

До чего же важным казалось это известие от сына, мотав­шееся по советским железным дорогам, прежде чем дойти до отца за несколько дней до его ужасной смерти: Тадек собира­ет марки. Тадек верит: «...когда вернешься» — пишет он. Этот рефрен повторяется постоянно: «когда ты вернешься», «ког­да мы будем вместе»... или: «посмотришь», «сам увидишь»... Нет!! Он уже никогда не увидит! Дети доверчивы. Они верят в хороший конец, в само собой разумеющееся возвращение домой. От этих писем так и веет верой и тоской — когда чи­таешь их там, в Катыни, над продырявленными черепами, в горле встает, не давая дышать, горький ком. У меня тут есть еще одно письмо, исполненное такой горячей детской люб­ви, такой тревоги за судьбу «любимого папочки» и одновре­менно веры и надежды, что я не осмеливаюсь ни процитиро­вать его, ни назвать имени адресата. Это было бы кощунством. Письмо пришло незадолго до конца. Я своими глазами видел в груде трупов того, кому оно было адресова­но. Он аккуратно сложил вчетверо это написанное каранда­шом, детским почерком, большими буквами письмо и спря­тал в бумажник. Только сейчас его извлекли из зловонной юдоли. Но я не считаю, что письмо было написано напрасно. Уже сегодня оно переадресовано Богу и взывает об отмще­нии.

А как выглядит этот особняк, или дом отдыха сотрудни­ков НКВД, про который упоминалось в отчетах, что он нахо­дится в катынском лесу?

— Он расположен меньше чем в километре от места каз­ни, в прелестном уголке на холме. У подножья холма вьется среди зелени Днепр. На реку выходит веранда, и к Днепру спускаются ступеньки. Вид отсюда прекрасный. Действи­тельно, трудно постичь психологию палачей, которые тут жи­ли и... «отдыхали» на свой лад. Я лично отказываюсь пони­мать, как возможно такое.

Были ли найдены другие жертвы, помимо польских офице­ров?

— Конечно. Раскопки продолжаются, и почти всюду об­наруживаются более старые трупы и человеческие кости. Это давнее место казни. Я видел несколько рвов, где скелеты ле­жат в характерной позе, с руками за спиной. Веревки, разу­меется, уже сгнили.

А что происходит с идентифицированными трупами на­ших офицеров?

Как я уже сказал, останки нумеруются, и соответствую­щий номер присваивается сумке, содержащей документы и личные вещи. Документы отправляют в идентификационный отдел, где составляются списки, а затем все отсылается в Вар­шаву, в Главное правление Польского Красного Креста. Са­ми же останки хоронят в общих могилах. Таких могил сейчас уже три. В самой большой — 980 польских офицеров. В двух остальных, в деревянных гробах, порознь похоронены гене­ралы Сморавинский и Богатыревич.

Говорят, там побывали польские офицеры из лагеря для военнопленных в Германии.

— Да. Мне рассказывали, что приезжала делегация поль­ских офицеров во главе с генералом Бортновским. А также английские пленные офицеры.

Были ли там вместе с вами другие журналисты?

— Насколько мне известно, раньше их приезжало мно­го — как из Польши, так и из других стран. Следом за мной прибыли два португальских журналиста и один швед. Одно­временно из Варшавы приехала делегация рабочих — пред­ставителей разных заводов. Они возложили на могилу уже за­хороненных офицеров венок; надпись на ленте — на польском языке. Мы почтили память погибших трехминут­ным молчанием.

«Гонец Цодзенны» № 577, Вильно, 3 июня 1943

______________________________________________

{52} Юзеф Мацкевич (1902 — 1985) — писатель, журналист; войну провел в Вильно, после войны — в эмиграции. В Польше к нему по сей день отношение двойственное: одни считают его коллаборационистом, поскольку он сотрудничал с органами пе­чати на оккупированной немцами территории, другие защища­ют, утверждая, что причина такого сотрудничества — в лютой не­нависти Мацкевича к большевикам.

 

 

Админ. ermamail@mail.ru
Реклама:


Хостинг от uCoz