Библиотека. |
|
|
Катынь. |
НА КАТЫНСКОЙ ДОРОГЕ С Генриком Гожеховским, уцелевшим узником Козельска, беседует Марек Холубицкий В ШЕПЕТОВКЕ Я ВСТРЕТИЛ ОТЦА — Как получилось, что вы написали нам письмо с предложением этой беседы ? — Совершенно случайно. Мой сын проходит срочную военную службу. Последнее время много говорят о катынском деле и, соответственно, о Козельске и находившихся там пленных. Сын разговаривал с товарищами о моей судьбе и судьбе моего отца. Вскоре после этого к нему в руки попал номер «Лада» с вашей статьей об иконах Козельской Богоматери, и он сразу же мне его переслал. У вас в статье речь идет о Козельске II, а для меня образ Козельской Богоматери ассоциируется с лагерем Козельск I {8} и теми моими товарищами по плену, которые впоследствии оказались в катынских могилах. Среди них был мой отец. — Может быть, стоит представить читателям в хронологическом порядке вашу историю, одновременно являющуюся фрагментом истории немногих уцелевших узников Козельска I. Расскажите о пути вольноопределяющегося старшего улана Генрика Гожеховского в советский плен. — 15 июля 1939 года мне было без малого девятнадцать лет. В тот день
я был приведен к присяге как вольноопределяющийся улан 3-го строевого
эскадрона 16-го уланского Вскоре меня откомандировали в Гарволин, где размещалась резервная база полка. Туда я добрался 7 сентября 1939 года, уже после начала военных действий. Пробиться в Гарволин мне помог мой дядя — генерал Ян Юр-Гожеховский, которого я встретил в Варшаве. Начальником базы в Гарволине был ротмистр Чеслав Дмоховский, а интендантом — первый знаменосец в военных действиях 1919 года, старший вахмистр Войцех Сверчик (как и я, он был добровольцем, поскольку незадолго до того вышел на пенсию). В Гарволине был создан конвой-обоз для полкового имущества. В обоз собрали все, что имело хоть какую-нибудь ценность и что удалось эвакуировать из Быдгощи, где полк был расквартирован. Туда же прибыл мой отец, поручик Генрик Гожеховский, которому было поручено командование обозом. Мы шли через Луков, Устилуг на Владимир-Волынский, где должны были сдать полковое имущество на хранение. По дороге мы участвовали в нескольких стычках с немцами, и всякий раз нам удавалось оторваться от неприятеля. Но, увы, настал день 17 сентября {9} и с ним — удар с востока. Мы тогда находились уже в зоне действий Красной Армии, между Ровно и Владимиром-Волынским. — Как вы узнали о вторжении Советов? — Я стоял на квартире у попа, который утром, когда я брился, вбежал
на кухню, крича: «Страшное дело! Вы знаете, что входят большевики?» Он
дал мне радио с наушниками, и В тот день мы с отцом расстались. Он направился с одной частью улан на юг, надеясь пробиться в Румынию; я пошел с другой частью. Перед тем мы уничтожили полковое имущество, то есть сожгли все, что смогли. Остальное разломали и утопили в речке Турья. — А что стало с полковым знаменем ? — Знамя было в Поморье {10}, при полке. На последнем этапе сражений, в которых участвовал полк, его закопали в землю. Оно не попало в руки врага. Откопали знамя мы через десять лет после войны. Сейчас оно находится в музее Войска Польского. — Вы расстаетесь с отцом. Какие задачи встают перед вашей частью бывшего полкового обоза в изменившейся, безнадежной ситуации? — Отец направился в сторону Румынии. В их части обоза имелась повозка, на которой ехали жена начальника резервной базы ротмистра Дмоховского с сыном, ее сестра — жена военврача и жена майора Эмиха из 18-го уланского полка. В нашей группе было человек 18—20. Мы тоже пробивались в Румынию, вступая в столкновения с действующими в нашем районе советскими частями, — так мы старались отвлечь внимание от первой группы. Все это происходило неподалеку от речки Турья. — В конце концов пришлось сложить оружие и сдаться в плен... — Я не могу точно сказать, когда нас захватили советские. Просто незадолго до того, во время стычки, подо мной убили лошадь, а сам я был ранен в ногу. Нас обстреливали из танков и ручного автоматического оружия. Лошадь меня придавила. Я потерял сознание. Очнувшись, увидел над собой красноармейца, который, сняв с меня часы (часы считались особо ценной добычей), принялся за ремень. Я начал кричать по-русски — тогда я уже прилично знал русский язык, — чтобы он отстал, что я ранен — что-то в этом роде. Подошел какой-то командир и сказал солдату: «Оставь его, это пленный...» Такой вот оказался офицер... цивилизованный. Вскоре я сам себя перевязал — у меня был при себе перевязочный пакет. Потом нас погнали пешком в Ровно. Как сейчас помню: когда мы проходили по городу, во многих местах, в основном на еврейских лавчонках, висели узкие красные флаги. Было ясно видно, что это польские флаги, от которых оторвана верхняя часть. Еврейки и украинки выплескивали на нас нечистоты, крича: «Конец вашему польскому государству». В Ровно нас загнали в товарные вагоны и повезли в Здолбунов. Это была последняя станция на польской стороне. Там мы простояли целый день, дожидаясь «перестановки» на широкую колею. Вагоны тоже поменяли. Потом нас повезли уже прямо в Шепетовку. — В плен вас брала армия. Потом был период неразберихи. Неизвестно было, кто за что отвечает. Наконец появились новые «опекуны» — НКВД. — Да. Но это произошло уже под конец нашего пребывания в Шепетовке. В начале октября. — Где вас разместили в Шепетовке? Какие были в этом лагере условия ? — Это был не лагерь, а пересыльный пункт. Он находился на территории казарм. Все казармы были буквально битком набиты польскими пленными. Нас было 3 — 5 тысяч. — Какую часть шепетовской группы составляли офицеры ? — Не знаю. Там были толпы. Часть офицеров, чтобы не выдавать себя, сняли знаки различия. Они знали, что офицер согласно советской номенклатуре — буржуй, то есть первый кандидат на уничтожение. Некоторым, несмотря на принятые меры предосторожности, укрыться не удалось. Офицеры часто попадались во время осмотра рук. Советские по рукам легко отличали интеллигента от рабочего. Первого причисляли к буржуям-офицерам. У меня на мундире были бело-красные нашивки вольноопределяющегося, и меня посчитали юнкером. Что такое подхорунжий-вольноопределяющийся, они не знали и решили, что я юнкер, то есть офицер. Мой слишком юный для офицера возраст во внимание не принимался. «Юнкер, — говорили мне, — значит, офицер». — Как долго вы пробыли в Шепетовке? — Сейчас, спустя пятьдесят лет, мне трудно назвать количество дней. Недолго. После передачи НКВД нас быстро разделили по категориям и начали вывозить. — Не было ли на протяжении этого короткого времени попыток бегства ? Ведь — особенно поначалу — всюду царила неразбериха. — Люди были совершенно ошеломлены. Мы решительно не понимали, что происходит: мы сражаемся с немцами, а тут вдруг на нас нападают русские. Первая мысль была: они идут к нам на помощь. Однако с этой мыслью быстро пришлось расстаться. Что же касается побегов — вначале, когда нас везли на поезде, и еще раньше, во время пешего марша, делались такие попытки. Думаю, часть из них удалась. Потом это было абсолютно исключено. Шепетовка находилась уже на территории СССР, и куда бы ни двинулся польский солдат в мундире (гражданской одежды у нас не было) — даже если предположить, что он сумел выбраться из казарм, — вся полицейская, прекрасно отлаженная система гарантировала быструю его поимку. — В Шепетовке вы встречаете отца... — Да. Встречу можно было бы назвать довольно забавной, если бы не страх и полная неизвестность. Мы — все интернированные — уже подверглись довольно поверхностному обыску, при котором у нас отобрали острые предметы (ножи, штыки, открывалки для консервов и т.д.). Но у нас были с собой банки с консервами, и их нужно было как-то открывать. От русских победителей мы ведь получали только немного хлеба и кипяток, так что консервы — пока не кончились — позволяли более-менее нормально питаться. Но как их открыть? Все друг у друга спрашивали, не найдется ли чего-нибудь для открывания консервов. Постоянно с этим обращались и ко мне. После обыска у меня, конечно, ничего подходящего не осталось. Бесконечные просьбы мне надоели. Я с превеликим трудом отыскал на полу кусочек свободного места и, страшно измученный (кроме тяжелого переезда, мне еще докучала рана), лег, надеясь отдохнуть. И вдруг чувствую, что меня кто-то дергает за ногу. Прозвучал ставший уже сакраментальным вопрос. Я ответил, употребив далеко не парламентские выражения. И услышал в ответ: «Хорошо же ты приветствуешь отца, мерзавец!» Я вскочил и бросился отцу на шею. Потом мы уже не расставались до того дня, когда он был отправлен на место казни. — Какие события периода пребывания в Шепетовке сохранились у вас в памяти ? — Хотя период этот был недолгим, я его запомнил, как время, когда энкавэдэшники, сменившие армейских, тщательно нас «экзаменовали» и классифицировали. О сколько-нибудь организованной жизни в Шепетовке говорить трудно — это ведь была всего лишь «пересылка». В памяти у меня сохранились два события. Первое — просто уморительное. Одного солдата (а может, это был офицер, не помню) спрашивают: «Фамилия?» Ответ: «Миколайчик». Вопрос: «Отец?» Ответ: «Умер». Когда потом его вызывали по списку, звучало это примерно так: Миколай Умерчик. Второе происшествие связано с прошлым моего отца, из которого мы, можно сказать, извлекли для себя пользу. Мы стояли в группе из нескольких офицеров, прикидывая, сколько примерно времени нас могут здесь продержать и что с нами могут сделать. Вдруг отец стал внимательно присматриваться к проходящему мимо солдату НКВД, потом подошел к нему, и начался разговор. Я кое-что слышал. Разговор велся на незнакомом мне гортанном языке. Энкавэдэшник все время беспокойно озирался по сторонам. Вскоре он отошел, но через несколько минут вернулся. Остановившись невдалеке, он бросил нам буханку хлеба и кусок сала и торопливо ушел. Отец объяснил мне, что это ингуш, знакомый ему со времен службы в Кавказской туземной конной дивизии. Его подарок был весьма существенной и ценной добавкой к нашим пайкам. Да и не только нашим. — Вскоре после селекции вас перевозят в другое место... — Нас разделили. Довольно большая группа осталась. Трудно точно сказать, сколько в ней было человек и входили ли туда только офицеры или рядовые тоже. Я также не знаю, из каких областей Польши были родом те, что после нашего отъезда остались в Шепетовке. Впрочем, позже многих из них, отдельными партиями присоединяли к нам. Уже в Козельск прибыли пленные с других «пересылок», в частности из Фридриховки. Нас погрузили в товарные вагоны — так называемые теплушки. По российским нормам один вагон — сорок человек или восемь лошадей. Нас заталкивали по 60, а то и по 100. Теплушками эти вагоны назывались потому, что посередине там была железная печурка с выведенной — к счастью — наружу через крышу трубой. На подножке или в тамбуре каждого вагона стоял вооруженный часовой НКВД. Нас стали возить по России с остановками во многих местностях. Я запомнил названия некоторых: Волуйка, Орел, Брянск. Нас возили, будто не знали, где разместить эту массу людей. Так продолжалось неделю. О питании лучше не говорить. Наш паек состоял из селедки (соленой как...) и воды из паровоза (ужасной, непригодной для питья). На одной из станций — названия не помню — нас ни с того ни с сего выпустили из вагонов и повели обедать в привокзальный ресторан. На обед был бульон и кусок мяса! Сущий рай. Этого пиршества я не забуду до конца жизни. Направляясь обратно к вагону, я заметил пожилого советского железнодорожника, который кусал губы и весь дрожал. Когда мы проходили мимо него, я услышал, как он повторял вполголоса по-польски с сильным восточным акцентом: «Благослави вас Бог, ребята». Через неделю нас привезли в Козельск. Была примерно середина октября. Следом стали прибывать еще эшелоны. В конце октября — начале ноября нас было больше четырех с половиной тысяч: в основном офицеры и немного подхорунжих. «ВСЕ РАВНО, ДАВАЙ ОТЦА» — Примерно в середине октября вы вместе с отцом оказались в Козельске... — Нас разместили на территории бывшего монастыря. Там были две большие церкви, которые мы называли «Усыпальница Агамемнона» и «Индийская гробница», а также кельи отшельников прямо в стенах или у самых стен. При царе в этих кельях по одному жили монахи, а нас селили по десять человек в каждую. Там были двухэтажные нары — пятеро внизу и пятеро наверху. Когда нас привезли, было уже довольно холодно. Помню, нужника вначале еще не было. Поэтому посреди площадки неподалеку от келий вырыли яму и положили две доски. Там я встретил одного из офицеров нашего полка, известного наездника майора Эдмунда Хоецкого; он погиб в Катыни. В нужнике этом приходилось сидеть рядком на корточках спиной друг к другу. Однажды случилась беда. Многие здесь с самого начала страдали поносом. Кто-то из солдат или офицеров не успел как следует присесть и запачкал сидящего за ним. Бедняга не знал, как оправдаться, и только повторял умоляюще: «Я же перед вами извинился». — Как была организована жизнь в лагере? Посреди лагеря, вдоль церкви проходила главная дорога. Надо сразу добавить, что по соседству, на расстоянии 500—1000 метров, был другой лагерь, так называемый Скит. Это был тоже Козельск — как бы отделение монастырского лагеря, — и сидели там тоже старшие офицеры. Наши однополчане и знакомые большей частью жили в церквях и только немногие, подобно нам, в кельях. В церквях были трехэтажные нары. Если добавить, что помещения были переполнены, а их обитатели первое время страдали серьезными расстройствами желудка и мочевого пузыря, то можно себе представить, как проходили ночи этих пленных. Стены в церквях были побелены. От дыхания множества людей побелка кусками отваливалась, и глазам пленных открывались настенные росписи, в основном фрагменты изображений разных святых. Жить в церквях было очень неудобно и вредно для здоровья. В первую очередь, из-за отсутствия отопления — а ведь холода стояли с самого начала пребывания там наших офицеров и с каждым днем усиливались. Зима 1939—1940-го была очень суровая. В кельях было немного теплее — мне, стало быть, повезло. — Как к вам относились ваши «опекуны» из НКВД? — Прежде всего надо принять во внимание, что это был следственный лагерь. В нем собирали все данные о находившихся там заключенных, хотя формально нас тогда называли военнопленными. Сейчас это отрицают — утверждают, что мы были интернированы. Позднее, уже в Грязовце, я именовался следующим образом: бывший подхорунжий бывшей польской армии на положении военнопленного. Нас часто вызывали на так называемые допросы. Надо признать, что работали энкавэдэшники очень много — практически 24 часа в сутки. Вызова на допрос можно было ждать в любое время суток. Вызывал нас всегда вахтер{11}, которого мы звали Леоном. С ним связан один забавный случай. Мы играли в карты, что, разумеется, было запрещено, поэтому, как только он появлялся, звучали слова «Леон идет» — и мы прятали карты. Он, конечно, догадывался, чем мы занимаемся, и однажды решил над нами подшутить. Вошел неожиданно — мы, не заметив его, преспокойно продолжали играть и вдруг услышали: «Ну, Леон идет, а вы что?» К счастью, он был человек порядочный, и обошлось без последствий. Был еще в лагере один капитан НКВД с типично польской фамилией, который тоже неплохо к нам относился. Он был кем-то вроде интенданта {12}. Помню, как-то он приказал нам с отцом навести порядок на продовольственном складе. Мы украли немного яблок, баночку икры и банку масла. Добычу притащили в нашу келью. Как нетрудно догадаться, за этот «грех» мы расплатились несварением желудка. Рядовые солдаты НКВД были на редкость темные и недалекие. Они старались хорошо к нам относиться, но не понимали, что поляки это народ, даже в тяжелейших ситуациях не теряющий чувства юмора. Время от времени мы подстраивали этим «дубинам» разные каверзы. Помню один такой случай. Молодой поручик, врач, поспорил с товарищами, что принесет им калитку от главных ворот, к которым запрещено было приближаться. Он предложил мне поучаствовать в этой эскападе. Врач этот был еврей. Очень веселый, симпатичный кадровый офицер. Я спросил, как он собирается это сделать. Он сказал: «Предоставь все мне, я буду с ним разговаривать» (речь шла о часовом). Я пошел с ним. Он сказал солдату, что начальник приказал ему починить калитку, поэтому он должен ее забрать. Часовой помог нам взвалить калитку на плечи, и мы принесли ее туда, куда поручик и обещал. Немножко поскребли осколком стекла и отнесли обратно. Спор был выигран. Но перейдем к допросам. Меня прикрепили к следователю, еврею, по фамилии Сироткин (он так примерно и выглядел, росту в нем было около 150 сантиметров). Во время допросов на столе перед ним лежал маузер; меня сажали в некотором отдалении. Допросы проходили примерно так: каждый раз у нас спрашивали основные анкетные данные. Затем следовал вопрос, на который не все наши офицеры могли ответить, поскольку просто его не понимали. Вопрос звучал так: «Сословие?» Речь шла о социальной принадлежности допрашиваемого: дворянин, мещанин, крестьянин. Я говорил, что у нас такого деления не существует. Независимо от происхождения, ко всем обращаются «пан такой-то». У меня Сироткин спросил: «А сколько у вас было земли?» Я ответил: «У меня была земля — в горшках на подоконнике». Я был молод, неопытен и не осознавал серьезности ситуации. К счастью, я легко отделался: за неуместные шуточки мне был устроен только сильный разнос. На письменном столе Сироткина я в тот раз заметил кое-что, заслуживающее внимания. Там лежал документ с гитлеровской свастикой и надписью «Polizei Presidium Kattowitz». Выйдя с допроса, я отправился на поиски кого-нибудь из силезцев, который тоже был бы «прикреплен» к Сироткину. Один такой нашелся. Как оказалось, он был председателем Союза офицеров запаса в Катовице. Поговорив с ним, я понял, какой дьявольский договор заключили между собой два наших соседа, и мне стало ясно, что спецслужбы этих двух стран сотрудничают. А вот еще один пример, доказывающий, как тщательно собирали о нас сведения. Как вам известно, я рос в Гдыне. Это мой любимый город. А море — моя вторая, после лошадей, любовь. У отца было много друзей среди моряков; благодаря этим знакомствам иногда и мне кое-что перепадало. В начале 30-х годов в Гдыню прибыли с визитом советские военные корабли. Эскадру возглавлял крейсер «Марат», помнивший еще царские времена. Его можно было посещать. Отца пригласили на крейсер; он взял меня с собой. Во время одного из допросов Сироткин показал мне фотографию, запечатлевшую мое пребывание на корабле! И коротко прокомментировал: «Ты шпион». — «Какой я шпион — мне тогда было двенадцать лет!» Так я узнал, что у нас шпионской деятельностью занимались даже двенадцатилетние дети. Мои слова о том, что русские сами приглашали желающих на корабль, похоже, его не убедили. Подозрительным казалось Сироткину и мое знание русского языка. Ему было трудно понять, как можно в девятнадцать лет хорошо владеть чужим языком. Разумеется, я не сказал ему, что обязан этим родителям, которые, желая то или иное от меня скрыть, говорили между собой по-русски. Свалил все на возможность изучения русского языка в школе. Множество «подозрительных» фактов и моя время от времени прорывавшаяся язвительность однажды разозлили Сироткина, и он дулом своего маузера ударил меня по лицу. И выбил зуб в нижней челюсти. На следующем допросе он за этот инцидент извинился. — В лагере находились также представители польской аристократии. — Да, у нас было три князя: Любомирский, Мирский и Радзивилл. Их освободили. За них ходатайствовали три правящих европейских династии. Англичане вытащили из лагеря Радзивилла, румыны — Мирского, а итальянцы — Любомирского. Я знаю это точно со слов самого Радзивилла, с которым встретился в Лондоне. А тогда в Козельске я видел, как они уезжали и комбриг Богомолов любезно приглашал их сесть в свой личный автомобиль. — Какое было настроение у пленных, как выглядела ваша повседневная жизнь ? — Настроение в целом было подавленное. Высшие офицеры сидели с нами, вернее, им были выделены отдельные помещения, но день мы проводили вместе. Никаких специальных разграничений не было. Даже в баню офицеры ходили с нами. Там я, в частности, встретил генерала Богатыревича. Были в лагере несколько офицеров из нашего полка: майор в отставке Вильгельм Святолдыч-Кисель, капитан казначей Хонсадко, мой отец и я. Из высших офицеров с нами сидели генералы Богатыревич, Минкевич, Сморавинский, Волковицкий и контр-адмирал Черницкий. Было в лагере около ста полковников и несколько сотен майоров. Как я уже упоминал, настроение было очень подавленное. По лагерю кружило огромное количество слухов относительно нашей дальнейшей судьбы и того, что происходит на свете. Слухи разносило так называемое информационное агентство ООС («один офицер сказал»). В основном известия распространялись в очереди за кипятком. В нашем распоряжении были два крана, торчащие из стен двух церквей; из них едва капала горячая вода, которой мы заливали выдаваемый нам «фруктовый» чай. Чтобы набрать нужное количество воды, требовалось немало времени, так что мы много чего успевали услышать. — В лагере была одна женщина, дочь генерала Довбор-Мусницкого... — Да. Поручик авиации Левандовская. Тут я должен заметить, что летчики всем нам внушали большое уважение. Они всегда держались вместе, сплоченной группой; одежда их отличалась безукоризненной чистотой. Надо, впрочем, сказать, что столь же сплоченно держались и кавалеристы. Другое дело пехота: офицеры-пехотинцы не так хорошо знали друг друга, как летчики и кавалеристы. Была еще в лагере небольшая группа моряков из пинской флотилии. Я хорошо помню летчиков и пани Левандовскую. Нам всем очень импонировало их поведение и солидарность. Мы видели, как другие летчики, когда пани поручик отправлялась в отхожее место, окружали ее плотной стеной. — Моральный облик польского солдата в плену — как бы вы могли его определить ? — Как и в каждом обществе, так и в лагере — а нас ведь там насчитывалось несколько тысяч — люди были разные, с разными характерами, и вели себя по-разному. Но в целом можно сказать, что польский солдат в неволе держался с большим достоинством, как и надлежит солдату-патриоту, верному защитнику отечества. Гордые полячишки. Нашлось, правда, в лагере несколько человек, которые, объединившись, написали письмо в немецкое посольство, завершив его фашистским приветствием «Heil Hitler!» и «украсив» своими подписями. Они просили немцев вызволить их из лагеря. Насколько я знаю, это были поляки немецкого происхождения, владельцы поместий. Об этом письме нам рассказали советские. Конечно, с умыслом; комментарий их был таков: «Такие у вас офицеры». Группка эта оказалась в изоляции; попытка разбить единство пленных не удалась. — Помните ли вы какое-нибудь событие, связанное с отмечанием патриотических праздников и т.п. ? — Это было, разумеется, запрещено. Праздники отмечались в узком кругу с соблюдением строжайшей конспирации. В церквях — я это знаю по рассказам — празднования носили несколько более широкий характер. Нам, живущим в кельях, труднее было что-либо организовать. То же касалось религиозной жизни. Я помню только одну конспиративную «сходку» по случаю годовщины 11 ноября {13}. — Как обстояло дело с перепиской с родными? — Нам разрешалось раз в месяц отправлять одно письмо или открытку. Все пользовались этой возможностью. Я писал матери в Варшаву. В частности, послал ей свой карандашный портретик, нарисованный знакомым по Гдыни архитектором — поручиком запаса С. Гарлинским. Письмо с этим портретом до матери дошло, но от нее ни я, ни отец известий не получили. — 28февраля 1940 года вам исполнилось девятнадцать лет... Этот день навсегда останется у вас в памяти... — Да. У меня есть незабываемая реликвия. В тот день отец вручил мне подарок: барельеф Остробрамской Богоматери, вырезанный на куске доски, отломанной от нар. На обороте он написал: Козельск 28 II 1940. Барельеф этот сделал он сам. — Что тогда отец вам сказал ? — Не было никаких слов. Мы просто крепко обнялись. Тогда я впервые увидел на глазах у отца слезы. Впоследствии я понял, насколько символичным было это событие. Я уцелел. И барельеф уцелел, несмотря на многочисленные обыски. Для меня это сейчас — самая драгоценная реликвия. — Общеизвестно, что незадолго до ликвидации лагеря там провели своего рода анкетирование. В анкете были вопросы типа: «Что бы ты сделал, если бы тебя освободили?» — Была какая-то анкета, но в нашей группе ее полностью проигнорировали. — С 3 апреля 1940 года начинается разгрузка лагеря. Что говорили об уходящих эшелонах? — Домыслы строились самые разные. Говорили, что нас вывозят то ли для передачи немцам, то ли на территорию бывшей Польши. Никто не предвидел трагедии. Иногда обсуждали третью возможность: отправку на восток. Интересный эпизод произошел перед самой отправкой моей — последней — группы. Нам было приказано сжечь груды уже облитых керосином бумаг — письма и открытки узникам Козельска от их родных в Польше. Стало быть, корреспонденция из Польши приходила, только нам ее не отдавали. — Ваш отец уезжает в предпоследнем эшелоне 11 мая 1940 года. Вы не хотели, чтобы вас разделили... — На поверке 11 мая зачитали фамилии лиц, предназначенных к отправке. Когда прозвучало: Гожеховский Генрик Генрикович, — я спросил: «Отец или сын?» На минуту воцарилась тишина, а потом я услышал: Все равно. Давай отца. Мои просьбы, чтобы мне разрешили ехать с отцом, ни к чему не привели. Отец успел сказать: «В случае чего позаботься о матери». Словно предчувствовал... Я же тогда не понимал, что слова энкавэдэшника «Все равно. Давай отца» — для меня означали жизнь, а для отца — ужасную смерть. — Не могли бы вы поподробнее рассказать о своем отце, покойном поручике Генрике Гожеховском, одном из многих тысяч польских офицеров, заплативших жизнью за желание защитить отечество ? Эта ужасная смерть до сих пор — кровоточащая рана на теле нашего общества. — Я охотно расскажу о жизненном пути моего отца, тем более что его биография необычайно интересна. Родился он в 1892 году в Варшаве. Закончил там реальную гимназию, а затем — в Пулавах — сельскохозяйственное училище. Собирался заняться коневодством. К сожалению, нужно было сперва отслужить в царской армии. Отец служить вовсе не рвался и просто-напросто убежал. Довольно далеко — аж на Кавказ; впрочем, и до него многие так поступали. Там он поступил на службу в Кавказскую туземную конную дивизию, которая в царской армии пользовалась особыми привилегиями. Солдаты дивизии имели право на повседневное ношение мундиров и оружия и не обязаны были жить в казармах. Всем выдавались погоны с указанием воинского звания. У каждого были собственные лошадь и упряжь. И по своей структуре дивизия отличалась от обычных частей царской армии. Отцу, разумеется, грозили наказанием за уклонение от обязательной воинской повинности, но он выкрутился, сославшись на то, что как шляхтич (дворянин) имеет право выбирать род войск и выбрал именно эту дивизию. Вначале он был есаулом, потом — подпоручиком. Поселился среди ингушей в ауле и очень с ними сжился. Впрочем, он и внешне походил на кавказца. И язык быстро выучил. До 17-го года отец участвовал в боях с австрийцами. Был награжден орденами Св. Георгия и Св. Анны «за личную отвагу». После революции дивизия была разбита большевиками. Отец пытался пробраться на польские земли, но был задержан и оказался на знаменитой Лубянке. Там произошло событие, оказавшее влияние на его дальнейшую судьбу. По распоряжению тюремного начальства отец распиливал колокола с церквей и костелов, реквизированные большевиками для военных целей. В какой-то момент, то ли поранившись, то ли ударившись, он крепко выругался по-польски. Это услышал проходивший мимо чекист с бородкой клинышком. Остановившись, он спросил: «Ты поляк?» — «Поляк», — прозвучало в ответ. «Фамилия?» — «Гожеховский». Это заинтересовало чекиста. «А брат у тебя есть?» — спросил он. «У меня два брата», — ответил отец. «А брат Ян есть?» — «Есть». — «Был у него псевдоним Юр?» — «Да». Оказалось, что этот чекист — Дзержинский; на каком-то этапе своего жизненного пути он столкнулся с моим дядей Яном Юр-Гожеховским, легендарным руководителем акции по освобождению десяти заключенных из варшавской тюрьмы Павяк {14}. Потом Юр избрал своей целью борьбу за независимость в рядах ППС {15}, а какую дорогу избрал Дзержинский, нам известно. На Лубянке же пересеклись пути моих родителей. Мать — полька по отцу и ингушка по матери — тогда пела в одном из московских театров. У нее был чудесный голос. Несмотря на увечье (после полиомиелита одна рука у нее осталась парализованной), она выступала даже в роли мадам Батерфляй. Как певицу ее высоко ценила Надежда Крупская. Мать занималась благотворительной деятельностью в составе Комитета помощи заключенным; благодаря этому она и познакомилась с моим отцом. Обвенчались они, когда отец еще сидел. После его освобождения они поселились на Арбате. Еще несколько слов о матери. Она была замечательная женщина, всей душой привязанная к Польше и много делавшая для ее блага. Во время Второй мировой войны она была солдатом Армии Крайовой {16}, после войны — профессором Лодзинской музыкальной академии. А до войны она основала музыкальное училище в Гдыни и преподавала сольное пение в консерватории в бывшем Вольном городе Гданьске. Ее очень ценили в польских музыкальных кругах, и у нее было много друзей среди наших знаменитых певцов. Когда родители выразили желание вернуться из Советской России в Польшу, им это удалось благодаря заступничеству двух вышеупомянутых «покровителей»: их обменяли на Карла Радека и его жену. Обе пары, встретившись на пограничном посту в Малашевичах, любезно раскланялись. Вернувшись, отец вступил в польскую армию и участвовал в войне 1920 года {17}. Потом служил кадровым офицером — вначале в 4-м полку конных стрелков, а затем в 16-м уланском полку, впоследствии получившем имя генерала Густава Орлич-Дрешера. В 1930 году он был демобилизован по состоянию здоровья и вышел на пенсию. Тогда-то мы и переехали из Быдгощи в Гдыню. В это время мы тесно общались с братом отца Юром и его женой Зофьей Налковской {18}. Уйдя с военной службы, отец работал в фирме, занимавшейся экспортом угля. Однако он не порывал связи со своим полком (как и однополчане с ним). Вернулся он в полк добровольцем в конце августа или начале сентября 1939 года. О дальнейшей его судьбе я уже рассказывал. Прощаясь с отцом в Козельском лагере, я не думал, что мы расстаемся навсегда. Я постоянно о нем расспрашивал и ждал каких-нибудь вестей. Весть, к несчастью, пришла трагическая — только в мае 1943 года, да и то по немецкому радио. ГРЯЗОВЕЦ: ПЕРЕМЕНЫ И ТРАГИЧЕСКОЕ ИЗВЕСТИЕ — Вскоре после отправки вашего отца из лагеря вы также уезжаете из Козельска вместе с остававшимися там пленными... — Сейчас я знаю, что это было 12 мая. Нас отвезли на грузовиках на станцию и загнали в тюремные вагоны. Эти вагоны, похожие на пульмановские, разделены были примерно так: две трети по ширине занимали шестиместные отсеки с лежачими местами. Нас в каждом таком отсеке сидело 8 — 10 человек. Окна были до половины закрашены. Наверху — форточка, зарешеченная снаружи. Вначале энкавэдэшники обращались с нами прилично, но на станции Гнездово, куда нас привезли, при выгрузке из вагонов пустили в ход винтовочные приклады. Нас загнали на грузовик. Посадили на пол, спиной по направлению движения, друг у друга между колен. Усадить старались как можно теснее. На крыше кабины сидел энкавэдэшник с ППШ {19}. Нас привезли на территорию туберкулезного санатория для детей сотрудников НКВД. Из окон виден был редкий сосновый лесок. Сейчас, когда я прочел столько описаний, мне кажется, что это был козьегорский лесок. Если б я знал, что там упокоились бренные останки моего отца... Рядом с санаторием находился роскошный особняк коменданта. Мы жили в каких-то бараках. Нас обыскали — довольно поверхностно. Забрали все, что еще можно было забрать из уцелевших раньше вещей. — Но барельеф Остробрамской Богоматери уцелел... — Да, и сегодня я уверен, что это был знак Ее покровительства. Тогда я этого не понимал. К досочке относился просто как к памятному подарку. После обыска нас прикладами загнали в бараки, где стояли двухэтажные нары. — Тут что-то не совпадает. В других рассказах фигурирует Павлищев Бор и потом — отправка в Грязовец. Вы же об этом месте не упоминаете, хотя говорите, что были около Катыни... — Сейчас мне трудно сказать, был ли я в Павлищевом Бору. Не помню места с таким названием. Мои наблюдения и то, что я читал о месте казни, свидетельствуют, что это было где-то поблизости. Была также станция Гнездово. — Вы встретили своих товарищей? — Точно не помню, но, кажется, они уже там были. Да, там были люди и из Старобельска, и из Козельска, — может быть, их привезли не сразу, а некоторое время спустя. — Это все же скорее указывает на Павлищев Бор. — Возможно, не стану спорить. Мы просидели там какое-то время. Кормили нас плохо. Был уже июнь, когда нас собрали и объявили, что сейчас мы услышим интересную новость. И действительно, через мегафон мы услышали речь маршала Петена; с французского ее синхронно переводил ротмистр запаса граф Юзеф Хуттен-Чапский {20}. Петен объявил о капитуляции Франции. Тогда же нам сообщили об увеличении продовольственного пайка. Офицеры с этого дня даже начали получать белый хлеб. Давали также сахар. Кроме того, стали искать маляров для покраски бараков. За это обещали лучше кормить — супом со дна котла. Несколько подхорунжих — в том числе и я — решили поработать и принялись за дело. Работая, мы видели за проволочным ограждением бараков старичка, очень похожего на одного из описанных в «Катынском преступлении» {21} свидетелей преступления, жившего неподалеку от Козьих Гор. Он внимательно к нам присматривался. Однажды он приблизился к проволоке и сказал: «Ну вы счастливцы». Ничего больше он сказать не успел — его отогнали. А вскоре и наша работа закончилась... — Спустя несколько дней вас вывозят в Грязовец... — Лагерь в Грязовце, куда мы попали, вероятно, в конце июня, размещался в бывших монастырских строениях. Там было одно большое помещение, в котором сидели младшие офицеры и подхорунжие. Было также несколько штатских. Среди них — старичок еврей, владелец лесопилки, попавший в лагерь из-за своих высоких сапог (значит, офицер). А также — что забавно — двое заключенных из тюрьмы Святого Креста {22}. Их пригнали пешком в Ровно, а там отпустили. К приходу русских они успели обзавестись украденными у охраны мундирами и высокими сапогами. Что было дальше — понятно: смотри выше. — Почему вы говорите о них с такой иронией ? — Потому что это чистый гротеск. Звали их Жук и Лещук. Лещук вскоре умер от туберкулеза, а Жук, как я слыхал, погиб под Монте-Кассино {23} в чине капрала. Что любопытно, раньше оба были диверсантами. В 20 — 30-е годы они переходили с советской стороны на польскую и организовывали там диверсионные банды. Устраивавали налеты на почтовые отделения, полицейские участки, поместья и т.п. Грабили что под руку попадалось. Потом возвращались. «Экспедиций» таких было несколько — и всегда по заказу. Наконец их поймали. «Отбившие» Лещука и Жука соратники их заслуг не признали. Остальное известно. Держали их вместе с нами. У меня были с ними хорошие отношения, и они мне все это рассказали. Жук, кстати, научил меня писать все, что я хочу, так, чтобы никто другой этого прочитать не смог. Следуя его указаниям, я написал матери открытку молоком, где говорилось о таких вещах, которые лагерная цензура ни за что бы не пропустила. Я попросил маму читать мою открытку над керосиновой лампой: от тепла на бумаге проступали буквы. К сожалению, первым эту открытку прочитал я сам, после того как вернулся. Оказалось, что коричневые буквы проступили на листке только во время Варшавского восстания, когда на чердаке, где хранилась открытка, из-за пожара повысилась температура. — Сколько вас было в Грязовце до того, как туда привезли литовскую группу? — Около четырехсот. — Там вы встретили много товарищей по Козельску. — Да, нас наверняка было больше, чем старобельских. Но точными подсчетами мы тогда не занимались. — Кто из находившихся в Грязовце вам больше всего запомнился? Ведь это был цвет польской интеллигенции, чудом избежавший уничтожения, о чем вы тогда еще не знали. — Я мог бы прежде всего перечислить многих моих товарищей подхорунжих, но, мне кажется, вас больше интересуют высшие офицеры и то, что тогда в Грязовце вокруг них происходило. — Разумеется. Узкие рамки нашей беседы не позволяют полностью охватить тогдашние ваши переживания — приходится ограничиваться фрагментами. — В первую очередь хочется назвать генерала Волковицкого, пользовавшегося большим уважением даже у русских. Этот герой Цусимского сражения был нашим высшим авторитетом, и со всеми своими повседневными проблемами мы обращались к нему. — Вы упоминали многих других офицеров — как действительной службы, так и запаса, — в том числе полковников Гробицкого, Шарецкого, Семицкого, Букоемского, подполковника Берлинга, капеллана майора Кантака; все они также пользовались большим авторитетом. Был среди них и ротмистр Юзеф Хуттен-Чапский, впоследствии ваш друг, нарисовавший ваш портрет. — Да, все верно, но надо помнить, что атмосфера в Грязовце была особой: сказывалась и большая стабильность, и большая длительность пребывания. Это был в некотором смысле «нормальный» период лагерной жизни. — Вот именно: чем вы занимаетесь в это время ? О чем разговариваете? Как себе представляете будущее? — Мы знали: что-то с нами должны будут сделать — нельзя же держать нас здесь до бесконечности. И ход войны может по-разному повернуться — на это мы тоже рассчитывали. В общем, появились кое-какие надежды. В это время у меня состоялся разговор с майором НКВД Александровичем, сыном поляка и уроженки Кавказа (как моя мать); он прекрасно понимал по-польски. Разговаривал он со мной очень приветливо. Я спросил, что с нами собираются сделать. И узнал, что нас надеются «перековать» в коммунистов. — Это касалось только тех, кто «поддался», — Берлинга, Букоемского, Вихеркевича и прочих (ошеломительна их «многочисленность» — в пределах десятка), которые вскоре переместились в знаменитую «виллу блаженства» ? {24} — Сейчас нам легко давать такие оценки, но нельзя забывать, что мы не владели ситуацией, а они — как солдаты — готовы были заплатить любую цену, лишь бы их отправили воевать. Конечно, то, что было потом, бросает на них тень, но тогда ad hoc {25} осуждать их было нельзя. Впрочем, если говорить о Берлинге {26}, то звание полковника ему присвоил генерал Сикорский {27}, а начальником эвакуационной базы в Кисловодске назначил Андерс {28}. Можно, вероятно, упрекать Берлинга в том, что происходило впоследствии, но его поведение как командующего под Варшавой и реакция на Варшавское восстание отчасти его реабилитируют. Да и в то время желание помочь Польше и вернуться на родину можно было — как это делал он — измерять в километрах. Видимо, Берлинг не понимал игры, которая тогда уже велась. После войны я много раз с ним беседовал — то, что я от него услышал, и то, что за это время успел увидеть, не позволяет мне его осуждать. У меня есть право высказывать свое мнение: я ведь наблюдал за всей этой группой, а с Берлингом еще и разговаривал. К Букоемскому было не подступиться, да и само его появление в лагере с чемоданами, мебелью и серебряными сервизами вызывало недоверие. Берлинг ходил по лагерю в штатском — в кожаном пальто и берете: в таком виде его взяли. Могу утверждать, что никакой агитацией он в лагере не занимался; с молодежью, во всяком случае, никогда на эту тему не заговаривал — а ведь молодых агитировать было бы, думаю, легче всего. А вот, например, подхорунжий Борковский, врач-стоматолог, был ярым коммунистом. Он вырезал барельеф Ленина, организовал красный уголок. В его группе были, в частности, Леопольд Левин {29}, несостоявшийся поп Пугавко — после войны секретарь комитета партии в Белостоке, Пискунович — неприметного вида белорус, и еще несколько человек. Туда входили также поручик З. Вихеркевич и летчик, подхорунжий запаса З. Квичала. Последний, впрочем, принадлежал к этой группе только формально. Едва став пилотом в русской армии, он немедленно вместе с самолетом «смылся» в Персию. И тут, в польской армии, был разжалован за прежнюю линию поведения. Потом его переправили в Англию, где он вначале служил в Дувре в зенитной артиллерии, а затем опять стал летать. После войны вернулся в Польшу; служил инструктором и погиб в авиакатастрофе. — Кстати, неплохо было бы познакомиться с воспоминаниями Берлинга. Известны лишь небольшие их фрагменты, а то, что говорит его жена, сплошь и рядом вызывает серьезные сомнения и сильно смахивает (как это было в случае с женой генерала Соснковского) на «подделку». — Вы наверняка во многом правы. После войны мы с Берлингом неоднократно встречались. Я видел, как за ним следили, когда он работал в министерстве госхозов. Сам же Берлинг — судя по тому, как он общался и разговаривал с людьми, как старался помогать солдатам независимо от того, где они сражались: на западе или на востоке, — мог вызывать только доверие. — Незадолго до начала немецко-советской войны к вам присоединяются офицеры из лагеря Козельск II, которых привезли туда из Литвы после ликвидации вашего лагеря и занятия Литвы русскими. Здесь вы тоже встречаете знакомых. Один из них — гдыньский журналист, карикатурист, впоследствии известный московский агент-диверсант, автор адресованного советским властям знаменитого «Мемориала» Миколай Арцишевский. Очень яркая личность. — Я знал его еще до войны. Действительно, очень яркая личность — яркая, но не очень светлая (если не сказать: отнюдь не светлая). До войны он был редактором независимой газеты «Торпеда» в Гдыни; вместе с Артуром Свинарским редактировал «Курьер Балтыцки». Хороший карикатурист. Блестяще владел французским и русским. Был офицером запаса батальона морских стрелков в Тчеве. О своем интернировании в Литве рассказывал всякий раз по-разному. — В энциклопедии Второй мировой войны сказано, что он принимал участие в обороне Варшавы. — Как он пробрался из Тчева в Варшаву, а потом в Литву — понятия не имею. На героя он не был похож, а уж на такого великого героя, каким его представляет энциклопедия, и подавно. Он был внуком губернатора Финляндии — при царе, естественно. Из его родных в живых осталась только сестра. Она сейчас живет в Познани. — По версии энциклопедии, он тогда был капитаном... — Я его помню поручиком; когда и кто произвел его в капитаны, не знаю. — Говорят, что в казематах гестапо он умирал уже советским генералом. — Генералом он точно не был. Еще жив один из членов его группы, сброшенных летом 1941 года в Польшу, — инженер Тадеуш Жупанский. Он живет в Варшаве и наверняка мог бы рассказать много интересного о Коле и его группе. Жупанский был одним из директоров фармакологического предприятия «Польфа» в Тархомине. Группу будущих «парашютистов» Арцишевский собрал в Грязовце или — что весьма вероятно — еще в Козельске II, поэтому нельзя сказать, что туда вошли случайные люди. Возможно, именно благодаря этому ему затем удалось проделать довольно основательную диверсионно-разведывательную работу. — Действительно: Грязовец — если говорить о происхождении находившихся там пленных и их политической ориентации — представлял собой пеструю мозаику. «Черных овец», однако, в результате там оказалось очень немного. Расскажите, как вы встретились с Колей Арцишевским? Организовывать группу он наверняка начал еще в Козельске — ведь уже там он заработал репутацию агента НКВД. Эта репутация сохранилась и в Грязовце. Я встретил его вскоре после приезда в составе очередной группы пленных. Мы строили для них навесы, под которыми можно было спать. Во время работы я и увидел Колю. Подошел к нему, поинтересовался, что он тут делает. Он завел со мной разговор (у него была характерная аристократическая картавость), спросил про родителей, которых очень хорошо знал, — в общем, говорили о том, о чем обычно говорят в таких случаях. Мимо проходил незнакомый офицер; увидев, с кем я беседую, он сплюнул и сказал: «Тьфу, с кем вы разговариваете, подхорунжий...» Признаться, такая реакция меня несколько удивила. Я спросил у Коли, в чем дело, — он уклонился от прямого ответа. Впрочем, вдаваться с ним в долгую дискуссию мне не хотелось — у меня на то были свои причины, не имеющие отношения к политике... Он только обратился ко мне с просьбой. Как будто предчувствуя, что я попаду в Англию, сказал, что хочет написать письмо президенту Рачкевичу {30}, и попросил это письмо ему передать. Я согласился с условием, что письмо не будет запечатано и я буду знать, что там написано. Вскоре он дал мне письмо. Полностью содержания я не помню, но главная мысль примерно была такова: Арцишевский выполнил обещание, данное им президенту. Кроме того, он как бы оправдывал свои поступки. — Вы вручили это письмо президенту? — Нет. После так называемой амнистии я вручил его начальнику II отдела в Куйбышеве. Какова была дальнейшая судьба письма, не знаю. — Находясь в Грязовце, вы стараетесь раздобыть информацию об отце... — Да, я спрашивал, где находится мой отец, у майора НКВД Александровича, который после Козельска также оказался в Грязовце. Вначале он давал очень уклончивые ответы, но в конце концов сказал: «Оставь, молодой человек. Туда, где твой отец, ты всегда успеешь». Тогда я просто не мог его понять. У меня и мысли не возникало, что их убили. Узнать правду мне предстояло только через два года. — Какие предположения высказывали находившиеся в Грязовецком лагере поляки? — Мы все думали, что они в других лагерях. — Как выглядела повседневная лагерная жизнь? Чем она отличалась от прежней жизни ? —Прежде всего, быт там был хорошо организован — не сравнить с Козельском. Энкавэдэшники относились к нам прилично. Никаких допросов не устраивали. Кормили три раза в день — конечно, ничего особенного не давали, но выжить можно было. Единственное, что русские от нас требовали, — это поддерживать в порядке лагерное хозяйство. Я, например, ездил на лесозаготовки. Мы валили деревья, обрубали сучья и толстые ветки и отвозили их в лагерь. Кто-то обслуживал пекарню, кто-то — баню. Был также устроен красный уголок, то есть коммунистический клуб, о чем я уже упоминал. Приходили советские газеты и какие-то продажные польские газетенки. Все вместе функционировало будто по правилам концессии — в современном значении этого слова. — А как выглядела ваша внутренняя, конспиративная жизнь ? — Как вам известно, среди офицеров в Грязовце была большая группа выдающихся польских интеллектуалов, профессоров высших учебных заведений и т.п. Мы — группа молодежи, около 60 человек — обратились к ним с просьбой: читать нам лекции. Они согласились. Помню лекции по следующим дисциплинам: профессор Шарецкий — медицина и гигиена; профессор Сеницкий — архитектура интерьера; профессор Комарницкий — международное право; полковник Гробицкий — военное дело; доктор Гутовский и профессор Мисюро — внутренние болезни и спортивная медицина. Музыковедение читал всемирно известный музыкант Гжибовский, лауреат Шопеновского конкурса. В общем, самый настоящий лагерный университет. Мы собирались маленькими группами либо — в теплую погоду — на плацу, либо в каком-нибудь достаточно просторном помещении. — А духовная жизнь? Были ведь священники... — Да, был отец Камиль Кантак — гданьчанин, армейский капеллан, майор. Не помню, когда и откуда появился ксендз Пешковский. Какое-то время единственным священником в лагере был отец Камиль, известный также под именем Стефан. Подпольно проводились богослужения, уроки религии. В Грязовце был только один священник: отец Камиль Кантак, иезуит, — лысый, небольшого роста, очень скромный человек, всегда готовый служить другим. Он был очень умен и обладал огромным запасом знаний чуть ли не во всех областях. В Пинске он преподавал в иезуитской школе. Мы ходили к нему исповедоваться. Делалось это тайно, во время прогулки. Помню рождественскую мессу в 1940 году. Организовано все было великолепно. В самом большом помещении, где жили подхорунжие, на длинном, накрытом чем-то белым (не знаю уж, каким чудом это раздобыли) столе лежали сосновые веточки, принесенные «лесной» группой, в которой я работал. Для каждого был приготовлен рождественский подарок. Подарки были разнообразные, часто очень затейливые. Тогда любая мелочь доставляла радость. Помню, что в этом торжестве принимали участие все пленные. Даже «красный уголок». — Как оно проходило ? — Мы знали, что свет гасят в 22 часа. Но в тот день уже в 21 час к нам пришел дежурный политрук Петухов. Разумеется, он увидел праздничный стол. Мы сидели на нарах и пели колядки. На столе был даже торт из белого и черного хлеба, политый растопленным сахаром. Елочка была украшена бумажными гирляндами. Изумленный энкавэдэшник заорал: «Что это такое?» Ответа не последовало. Он с минуту смотрел на нас, на елочку. Потом протер глаза и сказал: «А, черт с вами, еб вашу мать». Около полуночи отец Кантак отслужил рождественскую мессу. Служил он, лежа на одной из средних нар. Рядом с ним лежали министранты. Вино для причастия было приготовлено из перебродившей рябины с сахаром, облатки испечены в лагерной пекарне. Большинство из нас причастились. Святые дары передавали с нары на нару. — Как вы узнали о начале войны? Ведь немецкие бомбардировщики в ваших краях не появлялись. — Зато — спустя некоторое время — стали появляться газеты. Из них мы узнали о «германских фашистах», «заклятом враге» и т.д. — Это пробуждало в вас определенные надежды... —Да, поначалу мы думали, что нас захотят взять в Красную Армию. Так думал и Берлинг, который в начале войны еще был с нами. Кое-кто рассчитывал на большее. К числу последних принадлежал, в частности, полковник (впоследствии генерал) Гробицкий, очень, кстати, интересная личность. До войны его как эндека {31} уволили из армии. Уже как гражданское лицо он едет в Тегеран и там работает на польскую разведку против СССР. Перед самым началом войны возвращается на родину, где в сентябрьской кампании командует бригадой. Это наводит на определенные размышления. Действительно, трудно уловить логику в производившейся НКВД селекции: почему одних пленных отправляли на расстрел, а Другим даровали жизнь? Среди последних было много ярых антикоммунистов, о чем русские прекрасно знали. И тем не менее им была дарована жизнь. Я полагаю, мы все были обречены на уничтожение, и только окончание войны во Франции и ее капитуляция заставили русских изменить решение. Упомяну еще о том, что советские знакомили нас со своей культурой. Возможно, это было вступлением к нашему «обращению» в коммунистическую веру. Помню один театральный спектакль. Ставили знаменитого «Овода». В ту минуту, когда играющий Овода актер начал топтать крест, мы все как один встали и покинули зал. Комендант лагеря не растерялся — увидев, что происходит, он объявил: «Можно выйти покурить». — А как выглядело ваше первое соприкосновение с новой ситуацией, возникшей после заключения подписанного Сикорским и Майским соглашения? — Нас всех созвали на поверку. Появился высокого ранга офицер НКВД, встал перед нами, отдал честь и сказал: «Господа офицеры и рядовые, имею честь представиться. Я командир наружной военной охраны лагеря». Он сообщил, что на следующий день приедут польские офицеры — представители нашего командования. И добавил, что вскоре мы начнем совместную борьбу с немцами. Назавтра появился польский генерал, на наш взгляд довольно странно и смешно одетый. Генеральская фуражка, мундир, более светлого тона бриджи, высокие шнурованные башмаки, в руке стек. Это был руководитель польской военной миссии генерал Шишко-Богуш {32} Второй генерал — опирающийся на палку, с явными следами пребывания в тюрьме, — выглядел гораздо скромнее. Это был Андерс. Нам зачитали первый в этот день приказ. Звучал он примерно так: «С сегодняшнего дня бывший лагерь военнопленных переименовывается в первый лагерь польской армии на территории СССР. Комендантом лагеря назначается бригадный генерал Волковицкий, начштаба и заместителем коменданта — полковник Гробицкий и т.д.» Меня назначили ординарцем и переводчиком при штабе. Итак, мы стали армией со всеми вытекающими отсюда последствиями. Оружие нам передал НКВД, покинувший лагерь. Паек мы получили такой же, что и советские солдаты. — Вам не суждено было долго пробыть в первом лагере создающейся польской армии... Да, этот период был действительно очень недолгим. Вскоре в составе группы из сорока человек я оказался в Куйбышеве. Там находилась Ставка верховного главного командования нашей армии и формировалось посольство. Я по прежнему выполнял обязанности переводчика. Кстати, по рекомендации полковника Гробицкого: он знал меня с детства и ему было известно, что я владею английским и русским языками; еще в Грязовце, когда нам не хотелось, чтобы другие нас понимали, мы с ним разговаривали по-английски. — Как выглядело ваше окружение в Куйбышеве? — Наш штаб помещался в бывшем дворянском особняке. Изо дня в день я наблюдал, как там идет работа. Помню советских офицеров связи, в частности Г.С.Жукова. Особенно хорошо мне запомнились офицеры связи западных союзников: полковник Казалет (погибший вместе с генералом Сикорским) и майор Хейзель. Последний в 1947 году вывез из Польши Станислава Миколайчика {33}. Я знаю, что вы на это скажете. О бегстве нашего незадачливого премьера ходят разные слухи, но я уверен, что моя версия — подлинная. Миколайчик с помощью тогдашнего директора гдыньского отделения Объединенной Балтийской корпорации Хейзеля убежал из Польши на британском судне «Балтавия». Неделю или две спустя исчез сам Хейзель. Побег был организован совместными усилиями англичан и американцев. Могу показать из окна, где тогда стояла «Балтавия». По роду своих тогдашних занятий — маклер в пароходстве — я имел доступ к некоторой любопытной информации. Могу вас заверить, что эта информация не высосана из пальца. — В Куйбышеве, находясь так близко к надежнейшим источникам информации, вы могли с легкостью узнать о судьбе отца... — Надеялся узнать. Почти с самого начала там действовал Чапский — он собирал информацию и составлял списки пропавших офицеров. А я хорошо его знал. Я часто заходил к нему, просматривал списки, но никакой информации об отце не нашел. Как-то меня позвали к умиравшему от истощения офицеру из нашего полка, ротмистру Лукашевскому. Он тоже не смог ничего мне сказать. Он умер на моих руках. — Случалось ли вам, как переводчику, участвовать в каких-нибудь интересных встречах в верхах? — Да, один раз. На встрече присутствовали Берия, Вышинский, Хейзель, Казалет и наши штабные офицеры во главе с Андерсом. Никаких сенсаций не было. Прозвучал вопрос о пропавших офицерах. Ответ был таков: «Будем их искать». —Какое впечатление на вас произвели Берия и Вышинский — люди, распоряжавшиеся жизнью и смертью других? — Я тогда не отдавал себе отчета в том, что это за люди. Я был очень молод — мне едва исполнилось двадцать лет. Я решил, что Берия — еврей, хотя он был кавказец. Но они ведь тоже семиты. Вышинский говорил по-польски с очень сильным русским акцентом. Андерс по-английски не говорил, но хорошо владел русским — он ведь был царским офицером. Я исполнял только обязанности переводчика, не задавая вопросов и не встревая в разговор. Однако вскоре после этой встречи меня вызвал к себе начальник «двойки» {34} полковник Мейер и сказал дословно следующее: «Ты еще слишком молод, щенок, для этой роли. Такому зеленому офицерику вредно знать слишком много». — Итак, вы больше не служите в штабе. И что же дальше? Назначение в какую-нибудь из формирующихся дивизий? — Нет. Я рвался заняться конкретным делом. А формирование армии, как я знал, займет еще какое-то время. Мне же не терпелось начать прямо сейчас, сию минуту. И я попросил направить меня на флот: я знал, что туда идет набор. К моей просьбе не отнеслись серьезно. А ведь я очень любил море. Подростком я сбежал из дома, нанялся на корабль и поплыл в Англию, где у нас были родственники. Удовольствие было колоссальное; я замечательно провел каникулы и приобрел матросский опыт. Поэтому в Куйбышеве я упорно добивался своего. Мне был устроен экзамен. Принимал экзамен капитан 1-го ранга Дзенисевич. Он был несколько удивлен, что я отвечаю на все его вопросы: судя по моему возрасту, от меня вряд ли можно было ожидать глубоких знаний. В конце экзамена я напомнил капитану, что мы до войны встречались и он знал моего отца. Сам капитан был тогда в ужасно плачевном состоянии. Его недавно выпустили из лагеря. Если бы во время экзамена он не упоминал некоторые факты, которые мне были известны и могли ассоциироваться только с ним, я бы, вероятно, его не узнал. Я получил назначение на флот. Мне выдали паспорт, выездную советскую и въездную английскую визы. Пограничным пунктом был Мурманск. Направили меня на британский крейсер «Тринидад» матросом. Мы плавали в составе знаменитых конвоев, приходивших из Англии в Мурманск. На крейсере я обслуживал небольшое зенитное орудие. На палубу я поднялся 3 января 1942 года. — Служба на этом корабле была трудной и очень опасной. Для вас она чуть не закончилась трагически... — Мне не суждено было долго пробыть моряком. По прибытии в Англию я совершил еще два рейса на крейсере «Тринидад». Для англичан я оказался ценным приобретением, так как знал русский язык. В последнем моем рейсе мы охраняли конвой PQ 12. Тогда «Тринидад» был потоплен собственной торпедой из-за аварии управляющих механизмов, вызванной бомбардировкой крейсера. Я спасся чудом. Был ранен, попал в госпиталь. Потом на английском эсминце вернулся в Англию. Был признан негодным для службы на флоте и уволен из армии. Тогда я вступил в наш 1-й корпус {35} и был направлен в зенитный полк. Командовал полком замечательный человек, храбрый солдат, пламенный патриот с легко запоминающейся фамилией — майор Борис Годунов. Наша задача была: оборонять участок побережья и готовиться к наступательным действиям. Впоследствии мы прошли весь путь с генералом Мачеком {36}: Франция, Бельгия, Голландия и Вильгельмсхафен. — А что же с отцом ? — По прибытии в Англию (где я встретил нескольких однополчан) я должен был первым делом представить полковнику А. Погория-Зальчевскому рапорт о своем участии в сентябрьской кампании. Я описал обстоятельства уничтожения полкового имущества. Меня также попросили прочитать несколько лекций о России и условиях, в которых там формируется наша армия. Проблема исчезнувших офицеров была по-прежнему актуальна. Ничего конкретного узнать так и не удалось. Но вот наступил апрель 1943 года, и немецкое радио передало трагическое известие. Все мы были потрясены до глубины души. Ведь это были наши товарищи по оружию. А сама мысль о том, что они были зверски уничтожены союзником наших союзников, еще больше усугубляла эту трагедию. Мы слушали коммюнике, в которых перечислялись фамилии идентифицированных жертв. Я все еще надеялся, что отца среди них не окажется, что он каким-то чудом уцелел и рано или поздно отыщется, живой и здоровый. Помню — это было уже в мае 1943-го — майор Годунов позвал меня послушать очередное сообщение. Назывались фамилии. И вдруг я услышал: «Поручик Генрик Гожеховский... Две зашитые в воротнике фотографии, мало разборчивые, и крест Виртути Милитари». Все сходилось. Фотографии и орден отец сам зашивал незадолго до отправки из лагеря... Не знаю, что со мной тогда случилось. Не знаю, как я оказался за сотни километров от моей части в Лондоне. В себя я пришел через три дня. Позвонил в часть и сообщил, что возвращаюсь. Хотя шла война и мое трехдневное отсутствие было серьезным нарушением дисциплины, никакого наказания не последовало. На этом завершается катынский путь тогдашнего подхорунжего, ныне поручика запаса Генрика Гожеховского. Ему довелось пережить страшную личную трагедию. Тогда, в мае, услыхав об идентификации останков отца, одного из тысяч польских офицеров — узников Козельска, Старобельска и Осташкова, — заплативших высочайшую цену за свою верную службу отечеству, он понял, что и ему была уготована та же участь. Только благодаря неисповедимой воле Провидения он остался жив. Его спасли слова энкавэдэшника: «Все равно, давай отца». Оставалось только исполнить отцовский завет: «В случае чего позаботься о матери». Вскоре по окончании военных действий Генрик Гожеховский возвращается в Гдыню. Как всем солдатам Польских вооруженных сил на Западе, ему пришлось несладко. Он постоянно находился под пристальным наблюдением и не получал помощи на профессиональном поприще. Однако и с этим справился. Он исполнил завет отца и сохранил верность его идеалам, которые передал и своему сыну. Сейчас пенсионер Генрик Гожеховский, несмотря на два перенесенных инфаркта, продолжает заниматься общественной деятельностью. Он — председатель Общества ветеранов Польских вооруженных сил на Западе при Гданьском Союзе борцов за свободу и демократию. Вместе с товарищами шефствует над школой, которая носит имя генерала В.Сикорского. Первоклассники испытывают огромное волнение, когда, подобно прежним защитникам Речи Посполитой, ощущают прикосновение к своему плечу уланской сабли: так проходит их посвящение в ученики школы, носящей имя Великого Поляка. Генрик Гожеховский по сей день поддерживает близкие отношения с товарищами по оружию и своими командирами. Он переписывается с генералами С. Мачеком и К. Рудницким. Принимает участие в юбилейных встречах соратников в Польше и за границей. Не может обойтись без своей первой — после выхода из Грязовца — работы: до сих пор исполняет обязанности присяжного переводчика. Когда-то Гожеховский рос вместе с Гдыней сейчас из окна своего высотного дома он обозревает порт, судоверфь и внимательно следит за развитием этого первого польского окна в мир. Генрик Гожеховский не жалуется на отсутствие польских и зарубежных наград. Он почетный гражданин бельгийских и голландских городов, однако до сих пор чего-то ждет. Ждет, как и все еще живые родственники убитых, как все польское общество. Ждет, чтобы окончательно была объявлена правда о Катыни, чтобы окончательно было смыто пятно сталинского наследия, ибо тогда будет восстановлено общественное доверие и устранен неприятный осадок, омрачающий наши отношения с восточным соседом. Он знает: если уж нам предстоит что-то сообща строить, так только на фундаменте правды. «Лад» № 23, 24, 25, июнь 1989 _________________________________ {8} Большинство пленных из Козельского лагеря (Козельск I) были расстреляны в апреле — мае 1940 г. (4143 чел. из примерно 4500). В опустевший лагерь (Козельск II) после аннексии Литвы и Латвии были перевезены 1300 ранее интернированных в этих странах польских офицеров. {9} 17 сентября 1939 года по распоряжению советского правительства, нарушившего международное право и соглашения с правительством Польши 1921 и 1932 гг., части Красной Армии перешли границу Польши для «защиты жизни и имущества населения Западной Украины и Западной Белоруссии» и быстро продвинулись к демаркационной линии по рекам Писа — Нарев — Буг — Висла — Сан, установленной по договоренности между СССР и Германией. {10} Северная часть Польши, примыкающая к Балтийскому морю. {11} В лагерях внутреннюю охрану осуществляли так называемые вахтерские команды из числа сотрудников НКВД. {12} Речь, вероятно, идет об Урбановиче. {13} Национальный праздник, День восстановления независимости Польши в 1918 г. {14} Старая варшавская тюрьма, построенная еще в начале XIX в. {15}Польская социалистическая партия. {16} Армия Крайова (АК) — подпольная военная организация, созданная для борьбы с немцами и подчинявшаяся лондонскому эмигрантскому правительству. {17}Польско-советская война (25.04.1920 — 18.10.1920). {18} Зофья Налковская (1884—1954) — известная польская писательница. {19}Пистолет-пулемет системы Шпагина. {20}Юзеф Чапский (1896—1993) — художник, эссеист. Принимал участие в сентябрьской кампании 1939 г. После интернирования содержался в Старобельском лагере, откуда был переведен в Грязовецкий лагерь. После освобождения в 1941 г. вступил в польскую армию, в 1941—1942 гг. занимался поиском пропавших в СССР польских офицеров. Автор двух книг воспоминаний времен войны «Старобельские воспоминания» и «На бесчеловечной земле». {21} Книга «Катынское преступление в свете документов» («Zbrodnia katynska w swietle dokumentdw») впервые была издана в Лондоне на польском языке анонимно в 1949 г. с предисловием генерала В.Андерса; с тех пор она выдержала 10 изданий и переведена на ряд иностранных языков. {22} В период между двумя мировыми войнами так называли тюрьму строгого режима на Лысой Горе (к северо-западу от Кракова); там же был монастырь Святого Креста. {23} Гора в Италии, на которой во время Второй мировой войны находились мощные немецкие укрепления. В битве под Монте-Кассино, называемой также битвой за Рим, героически сражался (в составе британской армии) 2-й Польский корпус, действия которого решили исход сражения. {24} «Виллой блаженства» поляки называли дачу № 20 в подмосковной Малаховке, куда были переведены из лагерей поляки, согласившиеся сотрудничать с советскими властями. {25}Применительно к этому (лат.). {26} Зигмунт Берлинг (1886—1980) — один из организаторов в СССР (1943) и командующий 1-й пехотной дивизией им. Т. Костюшко; впоследствии командующий 1-й Польской армией в СССР, в июле 1944 г. объединенной с подпольной Армией Людовой в Войско Польское. В сентябре 1944 г., когда левобережная Варшава была охвачена восстанием, дивизия под командованием Берлинга стояла на освобожденном советскими войсками правом берегу Вислы. Берлинг — для оказания помощи погибающим повстанцам — предпринял попытку форсирования Вислы, не получившую поддержки советского командования, и вынужден был отступить. Считается, что это помешало его дальнейшей карьере. {27} Владислав Эугениуш Сикорский (1881—1943) — государственный деятель, с осени 1939 г. — премьер-министр лондонского эмигрантского правительства и верховный главнокомандующий польскими вооруженными силами. Погиб в авиакатастрофе при невыясненных обстоятельствах. {28} Владислав Андерс (1892—1970) — генерал, командующий сформированной в СССР Польской армией, часть которой он вывел на Ближний Восток и оттуда в Африку, где в 1943—1945 гг. командовал принимавшим участие в боевых действиях против гитлеровцев 2-м Польским корпусом. {29} Леопольд Левин (1910—1995) — поэт, переводчик русской поэзии. {30} Владислав Рачкевич (1885—1947) — политический деятель, с сентября 1939 г. — президент Польши (в эмиграции). {31} Эндеки — члены или сторонники так называемой эндеции (от ND — Национально-демократическая партия) — движения правонационалистического толка, возникшего в Польше на рубеже XIX и XX вв. {32} Зигмунт Шишко-Богуш (1893-1982) - генерал, в 1941— 1942 гг. — глава польской военной миссии в СССР, затем начштаба Польской армии в СССР. В 1943—1946 гг. — заместитель командующего Польской армией на Востоке. После войны в эмиграции. {33} Станислав Миколайчик (1901—1966) — политический деятель, в 1940—1943 гг. — вице-премьер, а с августа 1943-го по ноябрь 1944 г. — премьер эмигрантского правительства. По возвращении в Польшу входил в состав Временного правительства национального единства, возглавлял ПСЛ (Польская крестьянская партия); после поражения на выборах 1947 г. Нелегально покинул Польшу. {34} Расхожее название разведки в довоенной Польше (II отдел МВД). {35} 1-й Польский корпус охранял побережье Шотландии. {36} Станислав Мачек (1892—1994) — командующий 1-й бронетанковой дивизией, сражавшейся с немцами во Франции, Бельгии, Голландии и Германии. 6 мая 1945 года дивизия захватила крупную гитлеровскую военно-морскую базу.
|
Админ. ermamail@mail.ru |