Библиотека. |
|
|
Катынский синдром в советско-польских
|
Глава 3 ПОСЛЕВОЕННОЕ УРЕГУЛИРОВАНИЕ ОТНОШЕНИЙ С ПОЛЬШЕЙ. ТЯЖКИЙ ГРУЗ КАТЫНСКОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ Включение Польши в советский блок. Фальшивка комиссии Н.Бурденко и провал блефа в Нюрнберге
Польша — наиболее крупное из соседних западных государств, отношения с которым, вдобавок, на старте войны складывались до предела конфликтно — заняла особое место в сталинских планах послевоенного урегулирования и их реализации. Ее никак нельзя было обойти в процессе сотрудничества внутри антигитлеровской коалиции, поскольку она была ее членом, польские вооруженные силы сражались на многих фронтах и тем самым укрепляли престиж страны на международной арене. Без нее трудно было себе представить переход от противостояния под флагом концепции «капиталистического окружения» к реализации идеи строительства «социалистического лагеря», монтированию «советского блока». Между тем взаимное восприятие было обременено прежними негативными наслоениями. В глазах советского населения Польша после войны 1919— 1920 гг. усилиями пропаганды стала олицетворением «капиталистического окружения», стратегическим «вероятным противником», язык которого изучался в вооруженных силах СССР как язык непосредственного врага, носителя угрозы агрессии. Участие СССР в разделе Польши в 1939 г. и последующие события 1940 г., инициатива в деле отказа от сохранения даже «остаточного» Польского государства, ликвидация польских военнопленных — как кадровых военных, так и поставленных под ружье интеллигенции и государственных чиновников, — то есть попытка уничтожить Польское государство и его армию, носителей идеи их воссоздания, а также сотрудничество с гитлеровцами в борьбе с польским освободительным движением, как казалось Сталину, решали ряд стратегических и державных проблем [1]. Однако, будучи одной из уродливых сталинских деформаций советской внешней политики, советско-германские договоры 23 августа и 28 сентября 1939 г. и «освободительный поход» Красной Армии в сентябре того же года заложили на долгие десятилетия целый ряд почти неразрешимых проблем, которые стали «минами замедленного действия». С точки зрения создания желанного советского блока это был чреватый множеством осложнений «фальстарт». И если в жизни советского общества он не имел существенного значения, то во внешнеполитической области он создавал множество разноплановых трудностей. К Польше было привлечено внимание союзников, взаимодействующих с правительствами в изгнании, польский вопрос сыграл важную, а ряд исследователей считает, что главную роль в развитии международных отношений в направлении «холодной войны». Польша была первой после части Румынии освобождаемой от фашистских захватчиков страной, и ее опыт в области мирного урегулирования имел важное значение, равно как и тесно увязанное с этой проблемой формирование внутреннего режима. Между тем внутренние политические потрясения в этой стране, авторство которых принадлежало не только санационному режиму, но и лично Сталину, включая роспуск компартии Польши и репрессирование ее членов, резко усилили антисталинские, а следовательно, антисоветские настроения, охватившие за малым исключением все польское общество. Если бы Сталин обратился к решению комплекса связанных со столь сложной ситуацией проблем лишь на грани войны и мира, его геополитическим задумкам вряд ли было бы суждено осуществиться. Только в ходе длительного военно-политического взаимодействия и многоходовых дипломатических комбинаций ему удавалось корректировать международные обстоятельства развития польского вопроса в нужном ему направлении, при помощи настойчивых и целеустремленных усилий моделировать внутриполитические условия, которые в сумме привели к формированию модели послевоенного развития на базе политических режимов типа «партия-государство» и их объединения в тоталитарную блоковую систему. Как указывалось выше, глава польского правительства в эмиграции генерал В.Сикорский уже 23 июня 1941 г. по радио предложил советскому правительству сотрудничество. Сталин 3 июля заявил о том, что цель войны советского народа — помощь стонущим под игом германского фашизма народам Европы. Конкретизация этого курса в телеграмме послу в Лондоне И.Майскому дифференцировала Чехословакию и Югославию (восстановление государств) и Польшу (создание «независимого государства в границах национальной Польши» [2]). Контуры будущих планов просматривались в «разрешении» создать в СССР «национальные комитеты» и формировать «национальные части» «для совместной с СССР борьбы против гитлеровского фашизма». Отношения с правительством Сикорского регулировало заявление, что советское правительство «не возражает против заключения с ним соглашения о совместной борьбе против гитлеровской Германии», а вопрос о будущем режиме Польши назывался «внутренним делом самих поляков» [3]. Кроме этого любопытного заверения, предваряющего и камуфлирующего предпринятые вскоре шаги по оказанию влияния на внутриполитическую ситуацию в оккупированной Польше, обращает на себя внимание инструкция Майскому по поводу вопроса о расстреле польских военнопленных. Катынская проблема возникла ввиду становления военнополитического сотрудничества, тем более что Сикорский в меморандуме британскому правительству от 19 июня 1940 г. упоминал о нахождении в СССР 300 тыс. военнопленных. Раскрытие сталинских «особых папок» бросает свет на новый аспект предпринятой им весной 1940 г. акции — селекции узников специальных лагерей НКВД и уничтожения основной части офицерского корпуса как неподходящей для использования при создании «польской дивизии» [4]. Уже здесь просматриваются намерения использования с очевидными кадровыми ограничениями польского военного потенциала — зачатки будущего военного сотрудничества. Этот замысел получил развитие позже, а в начале июля 1941 г. Сталин спешил оговорить претензии: «...в СССР не было и нет триста тысяч (так в тексте. — Авт.) военнопленных поляков, а имеется всего двадцать тысяч военнопленных поляков, которые будут переданы в распоряжение Польского Национального Комитета, когда будет организован этот Комитет» [5]. Дипломатические и военные проблемы изначально тесно переплетались. Вопрос о кадрах для сражающейся против гитлеровцев польской армии в дальнейшем вставал постоянно, с того дня, как было подписано советско-польское соглашение от 30 июля 1941 г. Обнаружение катынского захоронения стало вполне реальной причиной, а не только поводом для разрыва двусторонних отношений. Добротной основы для сотрудничества на принципах доверия не оставалось, и Сталин не только отмахнулся от обвинения, но переложил вину за разрыв отношений на польское правительство, приписав ему формально полностью компрометирующее в глазах союзников пособничество гитлеровским фашистам (на самом деле, как известно, союзники знали о подлинных виновниках убийства). Сталин начал не столько искать, сколько формировать такие польские внутриполитические силы, которые были бы его опорой в будущей Польше и поддержкой в геополитических притязаниях. Катынское же дело, правда о котором установлена при помощи материалов «особого пакета № 1», позволяет теперь по-новому взглянуть на игру, которую Сталин вел по отношению к польскому правительству, толкая его на обострение противостояния, когда обстоятельства делали возможным возобновление дипломатических отношений. Например, в мае—июне 1944 г. посол В.Лебедев выдвинул условие, в частности, осуждения поляками прежней позиции по катынскому вопросу, а комиссия Н.Бурденко представила фальсифицированное сообщение, нужное Сталину для торпедирования польской инициативы. В результате поляки неоднократно попадали на глазах союзников в положение вздорных и недальновидных партнеров. Отношение к польскому правительству в изгнании и к Катынскому делу вошло в число определяющих критериев и при выдаче авансов левым силам. Последовательно осуществлялось «отсечение» всех, кто отвергал или хотя бы критиковал сталинскую политику в отношении Польши, пакт Молотова—Риббентропа и особенно катынское преступление. В то же время на международной арене польский вопрос трактовался довольно либерально, с постоянной оглядкой на союзников и сообразно развитию ситуации: на Московской конференции министров иностранных дел СССР, США и Великобритании в октябре 1943 г. советская сторона отвергла федеративно-конфедеративную концепцию обустройства послевоенной Центральной и Юго-Восточной Европы, отстаивая идею независимости и суверенности стран этого региона. Весьма жестко формулировались требования к внешнеполитическим установкам сил, которые рассматривались как основа советского блока. В первую очередь это касалось коммунистов. Когда немцы только еще двигались к Москве, Сталин нашел время для отбора лидеров, кадрового ядра будущего руководства нового, ориентированного на СССР Польского государства. Ключевым моментом в реализации сталинских внешнеполитических планов было умение строить хитроумные многоходовые комбинации, учитывающие многофакторность исторического процесса, его дипломатические, военные, внутриполитические аспекты. Как правило решающую роль играли личные качества Сталина как выдающегося мастера по части кадрового обеспечения реализации его обыкновенно скрытых целей и осуществления разнообразных акций в области постоянного политического манипулирования формируемыми им кликами и кланами послушных исполнителей его воли. Документы РГАСПИ и польского Архива новых актов достаточно ясно показывают, как и кого, с какой ориентацией Сталин отбирал с самого начала Отечественной войны из остатков кадров польских коммунистов, оставшихся в живых после роспуска КПП. При создании ППР через его руки прошли программные документы и списки будущих руководителей. После гибели М.Новотко в оккупированную Польшу из Москвы были направлены Б.Цукер («В.Кольский»), который погиб в момент приземления на польскую территорию, и Л.Касман, отряду которого не было дозволено выходить на контакт с коммунистами в стране и рекомендовалось оставаться дублирующей руководство структурой [6]. В первый состав ППР не была принята группа Л.Липского, осуждавшего сталинскую позицию в отношении Польши, в том числе договоры 1939 г. с Германией, и намеревавшегося воссоздать самостоятельную компартию в будущем независимом государстве. По поручению Отдела международной информации ЦК (ОМИ) силами агентов НКВД и при участии руководителя ППР П.Финдера Липский был застрелен в Варшаве, о чем было доложено сталинскому руководству [7]. Наконец, на рубеже 1943—1944 гг. были предприняты шаги по формированию в Москве Польского Национального Комитета, временно отложенному ввиду неблагоприятной международной ситуации. Затем был создан тайный, сокрытый от глаз даже небольшой группы польских коммунистов в Москве орган — Центральное бюро коммунистов Польши (ЦБКП). Блок документов этого органа — убедительное свидетельство методов реализации концепции «создания Польши» нужного Сталину облика с применением арсенала средств сталинщины, с подгонкой под модель «партии-государства», закладыванием основ однотипной тоталитарной системы. Это гарантировало оформление структур будущего советского блока при помощи диспозиционности ядра подготовленных в Москве в духе традиционных коминтерновских иерархических отношений кадров. В ЦБКП, программный документ и списочный состав которого прошли через руки Сталина, были отобраны те, кто продекларировал верность сталинским идеологическим и политическим установкам [8]. Они обеспечивали проведение этих установок через своих засекреченных представителей в Союзе польских патриотов и польских воинских частях в СССР [9]. Однако в Польше в конце 1943 г. у руля ППР и во главе Крайовой Рады Народной утвердились руководители, далеко не все из которых были готовы принять иерархические отношения подчинения Кремлю и сталинскую репрессивную политику, в том числе сталинскую трактовку вопроса о судьбах польских военнопленных. Вл.Гомулка был избран лидером ППР вопреки принятому порядку согласования с Москвой и директивам, предписывавшим не проводить выборов. Отношения с ним складывались сложно. Обнародование сюжетов «четвертого раздела Польши» и репрессирования военнопленных могло вызвать серьезные осложнения в реализации планов монтирования «советского блока». Почему, при каких обстоятельствах и с какими целями была создана Специальная комиссия? Почему неожиданно понадобилось поднимать вопрос о расследовании через три с половиной месяца после взятия Смоленска? Зачем велась срочная подтасовка? Почему совершенно однозначно были сформулированы ее задачи, работа проводилась в спешке в лютую январскую стужу, а выводы, сделанные без соблюдения необходимых требований и не подтвержденные серьезными доказательствами, были немедленно опубликованы, доложены на международной пресс-конференции? Главные причины лежат в сфере международных отношений, ситуации внутри антигитлеровской коалиции и в области советско-польских отношений. В начале января 1944 г. Красная Армия перешла бывшую границу Польского государства. На первый план среди проблем послевоенного урегулирования вышел польский вопрос, в том числе определение условий, на которых Красная Армия могла продвигаться по территории страны, входившей в состав антигитлеровской коалиции. В любой момент могло вновь громко заявить о себе Катынское дело. Как известно, после разрыва советско-польских отношений в апреле 1943 г., предлогом для которого стали события, связанные с раскрытием катынских могил и обращением польского правительства в Международный Красный Крест, что было демонстративно оценено советским правительством как пособничество гитлеровской Германии и участие в геббельсовской провокации, польский вопрос решался не в рамках двусторонних отношений, а на пути выработки общей позиции великих держав. 5 января 1944 г. польское правительство сделало заявление, текст которого был одобрен министром иностранных дел Великобритании Э.Иденом и заместителем госсекретаря США О.Серджентом. Оно изъявляло готовность восстановить нормальные отношения с СССР, желание заключить польско-советское соглашение и наладить взаимодействие Армии Крайовой с Красной Армией. Однако польское правительство настаивало на сохранении границы, установленной Рижским миром 1921 г., подчеркнув, что польский народ «не признавал и не признает решений, навязанных силой» [10]. И января советское правительство в ответном заявлении декларировало стремление восстановить прочные добрососедские отношения, приветствовало открывшуюся «возможность возрождения Польши как сильного и независимого государства». Конструктивность захода перетекала в позицию по вопросу о советско-польской границе как восстанавливающей историческую справедливость вопреки навязанному СССР Рижскому договору. Заканчивалось заявление резкой оценкой действий польского правительства: «Эмигрантское польское правительство, оторванное от своего народа, оказалось неспособным установить дружественные отношения с Советским Союзом. Оно оказалось также неспособным организовать активную борьбу против германских захватчиков в самой Польше. Более того, своей неправильной политикой оно нередко играет наруку немецким оккупантам» [11]. Категорично и непримиримо. Именно в этом контексте после занятия жесткой позиции в отношении польского правительства Сталин и создает Специальную комиссию во главе с Бурденко, прибегнув к катынской карте для повторного обвинения неугодного ему правительства в пособничестве немцам. Эта линия наглядно прослеживается в обмене заявлениями в последующие дни. Декларация польского правительства от 15 января, обсужденная с Э.Иденом и его сотрудниками, вновь подтверждала стремление достичь соглашения «на условиях, которые были бы справедливыми и приемлемыми для обеих сторон». Она подчеркивала, что «польское правительство не может признать односторонних решений и свершившихся фактов», но «считает более целесообразным в настоящее время воздержаться от дальнейших публичных дискуссий» и обращается к британскому и американскому правительствам за посредничеством в переговорах «по всем основным вопросам, разрешение которых должно привести к дружественному и прочному сотрудничеству между Польшей и Советским Союзом» [12]. В ответ последовало сообщение ТАСС от 17 января. В нем содержалось утверждение, что поскольку польское правительство в своем заявлении обходит вопрос о линии Керзона и игнорирует его, а следовательно, отклоняет, то «по мнению советских кругов», «нынешнее польское правительство не желает установить добрососедские отношения с Советским Союзом». ТАСС заявляло: «...Советское правительство полагает, что это предложение рассчитано на то, чтобы ввести в заблуждение общественное мнение, так как нетрудно понять, что советское правительство не может вступить в официальные переговоры с правительством, с которым прерваны дип ломатические отношения». Далее приводился главный аргумент: «Советские круги напоминают, что дипломатические отношения с польским правительством были прерваны по вине этого правительства из-за его активного участия во враждебной антисоветской клеветнической кампании немецких оккупантов по поводу "убийства в Катыни"» [13]. Таким образом, при помощи катынской карты подчеркивалось, что дипломатические отношения были разорваны не по вине СССР, а по вине польского правительства, и не могут быть восстановлены по его же вине. Союзники искали форму достижения советско-польского соглашения, однако позиции обеих сторон стали столь жесткими, что им не приходилось рассчитывать на успех. Какую роль играла в этом позиция советского правительства, а в ее аргументации — вопрос о Катыни, можно судить на основании текста ноты наркома иностранных дел В.М.Молотова госсекретарю США К.Хэллу от 23 января. Молотов настаивал на прежней версии: «Советское правительство порвало с польским правительством в Лондоне из-за его участия во враждебной клеветнической кампании гитлеровцев по поводу "убийств в Катыни". Это было в то время, когда во главе польского правительства стоял генерал Сикорский. А правительство Миколайчика вместо того, чтобы отмежеваться от этого фашистского акта правительства Сикорского, объявило, что оно будет продолжать политику Сикорского... Мне кажется, что коренное улучшение состава польского правительства, с исключением из него профашистских империалистических элементов и включением в него демократических элементов, о чем я уже говорил устно г. Гарриману, могло бы создать благоприятную почву как для восстановления советско-польских отношений и разрешения вопроса о границе, так и для плодотворного посредничества» [14] Таким образом, в то время как союзники склоняли Сталина к урегулированию советско-польских отношений, налаживанию дипломатических контактов с польским правительством, он, еще раз переадресовав обвинения в катынском злодеянии нацистам, делал ударение на инкриминировании польскому правительству сотрудничества с фашистской Германией, совершения «фашистского акта». Это весьма усиливало его позицию в выборе польского партнера и продвижении по пути отстранения польского правительства. В это время Сталин начал реализовывать план опоры на те польские левые силы в СССР, которые приняли на веру его версию событий в Катыни. Сообщение Специальной комиссии и пресс-конференция для иностранных журналистов призваны были воздействовать на общественное мнение в рамках антигитлеровской коалиции, подкрепить расчеты Сталина. Союзники протестовали против односторонних действий советского правительства и вмешательства по внутренние дела Польши, заявляя, что это ляжет бременем на будущее международного сотрудничества, нарушит согласие великих держав. Следует еще раз подчеркнуть, что конструктивное развитие советско-польских отношений было прервано, соглашение между двумя странами от 30 июля 1941 г. практически разорвано (что польские юристы отрицали, считая его сохранявшим дееспособность) именно в связи с обнаружением в Катынском лесу польских могил. Именно советская сторона «прервала» эти отношения. Катынское дело и акция советского правительства вызвали резкий рост антисоветизма в польских политических кругах, поправение и сплочение их на этой платформе. Попытка наладить отношения также кончилась новым обострением, при этом вновь было использовано Катынское дело. Сталин, перекладывая вину за это на польское правительство, писал 3 марта 1944 г. Рузвельту, что «решение вопроса о советско-польских отношениях еще не назрело» [15]. Черчиллю он внушал, что конфликт с поляками — «какое-то недоразумение», что «Советский Союз не имеет никакого конфликта с польским народом и считает себя союзником Польши и польского народа. Именно поэтому Советский Союз проливает кровь ради освобождения Польши от немецкого гнета. Поэтому было бы странно говорить о перемирии между СССР и Польшей. Но у советского правительства имеется конфликт с эмигрантским польским правительством, которое не отражает интересов польского народа и не выражает его чаяний» [16]. В связи с осложнением отношений с союзниками Сталин перестал требовать создания нового польского правительства, смещения министров и послов, включившихся в кампанию вокруг Катынского дела. Ограничился требованием удалить из польского руководства ряд деятелей, особенно активных во время этой кампании — сочинивших и подписавших обращение к МККК генерала К.Соснковского, министров М.Кукеля и С.Кота. Это требование выставлялось как условие начала любых переговоров. Катынское дело стало одной из основных «болевых точек» в советско-польских отношениях. Сталин решил разрубить катынский узел, вынеся это дело на Нюрнбергский процесс и обеспечив снятие с СССР обвинения при помощи его вердикта, поскольку согласно статье 21 Устава Международного военного трибунала (МВТ) официальные правительственные заключения, как и общеизвестные факты, не требовали дополнительных доказательств для приобщения к постановлению. Уже при подготовке проекта обвинительного акта, составленного в Лондоне и согласованного главными обвинителями от США, Великобритании, Франции и СССР в августе 1945 г., в него вошел пункт, трактующий заключение пакта 23 августа 1939 г. как заговор нацистов для подготовки нападения на Польщу и нанесения удара при первой возможности по СССР [17]. Советские представители по указанию Молотова, предварительно согласованному со Сталиным, получили поручение соглашаться с включением в Устав понятия «агрессия» только в случае, если при нем будет уточняющее определение «фашистская» [18]. В проект был включен пункт, вменявший в вину гитлеровской Германии убийство в Катыни 925 польских офицеров, поскольку именно эта цифра фигурировала в материалах комиссии Бурденко как количество обследованных останков. Это убийство квалифицировалось как геноцид. Сталин старательно укрывал подноготную своих отношений с Гитлером накануне и в начальный период Второй мировой войны, рассчитывая на сделку с союзниками по антигитлеровской коалиции, которые также не хотели привлекать внимание к своим просчетам и слабым местам, касающимся «умиротворения» агрессора, мюнхенского сговора, проблемы «смешанной ответственности» за развязывание Второй мировой войны и т.д. 11 марта 1946 г. руководитель советской делегации, главный советский обвинитель генерал Р.А.Руденко письменно довел до сведения руководителей западных делегаций предложение взамен встречного «понимания» вывести из-под обсуждения в Нюрнберге перечень «трудных» проблем [19]. В их числе из области внешней политики значились советско-германский пакт о ненападении и вопросы, имеющие к нему отношение, посещение Молотовым Берлина и Риббентропом Москвы, а также весь комплекс проблем советско-польских отношений, вопросы Западной Украины и Западной Белоруссии [20]. По неофициальному согласованию было решено подобные вопросы отводить, а документы к делу не приобщать. Хотя, как сообщил В.К.Абаринову один из американских обвинителей У.Харрис, главный обвинитель от США Р.Джексон советовал Р.Руденко отказаться от включения в обвинение Катынского дела, полагая, что огромное число других преступлений, «против которых у немцев не было защиты», делает их вину достаточно доказуемой, советская сторона настояла на своем [21]. Сталин не посчитал возможным отказаться от этого, будучи уверен, что, проштампованное в Нюрнберге, Катынское дело подкрепит его внешнеполитическую линию, усилит позиции СССР в Польше и подстрахует курс на создание «советского блока». Более того, Руденко, срочно отозванный в Москву, после возвращения переправил накануне опубликования обвинительного акта цифру жертв с 925 чел. на 11 тыс. чел., дабы переложить на гитлеровцев вину за смерть всех польских военнопленных-офицеров, взяв за основу объявленную в 1943 г. цифру [22]. Это не могло не привлечь внимания защиты. Собственно, изменение включенных в обвинительный акт данных повлекло за собой принятие на организационном заседании решения о вызове немецких свидетелей защиты для верификации сообщения комиссии Бурденко. После окончания войны в руки союзников попали трофейные немецкие архивы и, соответственно, много новой информации, распространение которой слабо поддавалось контролю. Сохранять в тайне многие события 1939 г. становилось практически невозможно. Весной 1946 г., с середины марта до последней декады мая, защитник Р.Гесса А.Зейдель собрал несколько документов, касавшихся подписания секретного протокола к советско-германскому договору от 23 августа 1939 г. (аффидевит начальника юридического отдела МИД Германии Ф.Гауса с описанием хода переговоров в Москве и подробным изложением протокола, копию самого протокола и др.). Зейделю удалось добиться вынесения этого аффидевита на обсуждение, а затем и приобщения к делу, хотя советские представители старались предотвратить это, в частности пытались склонить Риббентропа не упоминать в суде советско-германский пакт о ненападении. Однако он не согласился и в последнем слове заявил, что Сталин обсуждал с ним в Москве не возможность урегулирования германо-польского конфликта, а раздел Польши и дал понять, что «если он не получит половины Польши», то представитель Берлина может «сразу же вылетать назад» [23]. 21 мая во время допроса в качестве свидетеля бывшего статс-секретаря германского МИДа Э. фон Вайцзеккера Зейдель, несмотря на попытку Руденко отвести вопрос о подписании 23 августа 1939 г. еще и документа, «не входящего в текст пакта о ненападении», добился положительного ответа на этот вопрос. Он пытался предъявить свидетелю копию протокола для опознания, однако Руденко настаивал на том, чтобы квалифицировать ее как фальшивку, не имеющую силы документа. Копия действительно не была оформлена надлежащим образом [24]. Она не была приобщена к делу, однако немедленно была опубликована в США. Начался длительный процесс поисков, приведший к 1995 г. к окончательному установлению истины при предъявлении Госархивом РФ подлинников приложений к советско-германскому пакту. Что же касалось обстоятельств Катынского дела, вопреки блефу Сталина союзники уже в то время располагали достаточной информацией, в частности, в результате посещения военнопленными Катынского леса весной 1943 г., сбора данных поляками-эмигрантами и т.д. Однако они не сочли для себя возможным открывать в тот момент, будучи связанными доверительной договоренностью, правду о расстреле польских военнопленных. Доцент Е.Е.Щемелева-Стенина, выступавшая на процессе в качестве переводчика, располагает текстом письма Ф.Рузвельта, предостерегавшего одного из посвященных в тайну Катынского дела от ее обнародования [25]. В ходе Нюрнбергского процесса 13 февраля 1946 г. заместитель главного советского обвинителя, полковник Ю.В.Покровский, предъявил подробное обвинение по Катынскому делу, основанное на изложении материалов комиссии Бурденко. Советские представители стремились легализовать «советскую официальную версию» истории гибели польских военнопленных, но надежды на быстрый успех стали развеиваться. Несмотря на договоренности, связывающие обвинителей-союзников, весьма активной, юридически грамотной и располагавшей вескими доказательствами защите удалось добиться согласия трибунала на вызов свидетелей по Катынскому делу. Она не имела возможностей добиваться рассмотрения своей версии, но тщательно использовала слабые места обвинения, чтобы подорвать доверие к советской версии. Сделать это оказалось не столь трудно. Советское руководство было вынуждено признать, как засвидетельствовал специальный уполномоченный по польским делам генерал КГБ Г.С.Жуков, что комиссия Бурденко «не принесла ожидаемых результатов, неумело "прикрыла" дело» [26]. Сталину пришлось срочно собирать созданную в сентябре 1945 г. решениями Совмина и ЦК ВКП(б) правительственную комиссию по руководству советскими представителями на Нюрнбергском процессе во главе с А.Я.Вышинским. Руководство этой комиссией Сталин осуществлял через Молотова. Неожиданный поворот Катынского дела вынудил готовить дополнительные материалы и свидетелей, чтобы подкрепить «советскую официальную версию». 21 марта 1946 г. комиссия наметила целый перечень мер для этого: направить представителей в Болгарию для подготовки болгарских свидетелей, «подготовить польских свидетелей и их показания», троих-пятерых советских свидетелей и двух медицинских экспертов, свидетеля-немца, который был в Катыни, и т.д. Эти операции поручались крупнейшим фигурам силовых ведомств — В.С.Абакумову, А.Я.Вышинскому, В.Н.Меркулову, П.И.Горшенину, а также генеральному прокурору Польши Е.Савицкому [27]. Неожиданная проблема возникла и в самой советской делегации в Нюрнберге, когда подготовка Катынского дела была поручена помощнику советского главного обвинителя Р.А.Руденко Н.Д.Зоре. Этот энергичный, инициативный молодой прокурор, способный на нестандартные поступки (и, в частности, разжалованный до рядового в 1939 г., когда во время проверки ряда дел доказал, что в основе приговоров были фальсифицированные данные), менее всего был пригоден для реализации замысла хитроумного блефа. Тем более, что он слышал о роли НКВД в Катынском деле раньше и наверняка пополнил эту информацию от поляков, будучи до конца 1945 г. при Н.А.Булганине как представителе СССР при Польском Комитете Национального Освобождения советником по юридическим вопросам. Знакомство с материалами, с которыми Н.Д.Зоря должен был выступать перед Нюрнбергским трибуналом, заставило его обратиться к непосредственному начальнику — Генеральному прокурору СССР Горшенину с просьбой немедленно откомандировать его в Москву для доклада Вышинскому о своих сомнениях. Он получил отказ, а на следующее утро, 23 мая 1946 г., был найден мертвым в своей комнате. Существуют разные версии о его смерти, в том числе официальная — результат неосторожной чистки личного оружия. Многократные попытки установить истину, объективно судить о причинах и обстоятельствах смерти Зори пока не удались. Вспоминая смерть Зори как одно из самых страшных потрясений в Нюрнберге, советская синхронная переводчица Т.С.Ступникова сообщает, что его «убрали» аккуратно, без шума, не привлекая внимания мировой общественности и не прерывая заседаний трибунала, что было воспринято как намек «нашим юристам, что в таких делах оступаться не полагается». Она задается вопросами, на которые пока нет ответа: «Сам ли он покончил счеты с жизнью, когда почувствовал, что у него нет другого выхода? Или ему было предложено навсегда уйти из жизни, оставив жену и детей? А может быть, его просто застрелили советские специалисты по меткой стрельбе, работавшие в Нюрнберге, бравые бериевские мальчики...» Для запугивания ли персонала, или в самом деле так было, распустили слух, якобы Сталин изрек: «Похоронить, как собаку!» [28] Бесспорно то, что роковой порог был переступлен в момент попытки выбрать путь установления истины по Катынскому делу [29]. Вопрос о Катыни рассматривался трибуналом 1—3 июля 1946 г. Было установлено, что каждая сторона представит по три свидетеля. Защитник Геринга О.Штамер и защитник Деница Кранцбюлер повели допросы в высшей мере профессионально, располагая такими свидетелями, которые могли бесспорно доказать, что в Катыни располагалась другая часть, а не та, которой приписывалось выполнение некоего приказа о расстреле поляков, что ее возглавляло упомянутое в материалах комиссии Бурденко лицо (правда, с искажением: Аренс, а не Арнес), но в другое время и в другом чине. Четкие и ясные показания Ф.Аренса, опровергавшие утверждение о причастности штаба связи к расстрелам, были убедительно подкреплены показаниями его непосредственного руководителя — начальника связи группы армий «Центр» генерал-лейтенанта Оберхойзера и еще одного военного — представившего нотариально заверенный аффидевит, а затем приглашенного в Нюрнберг для перекрестного допроса Р. фон Эйхборна. Защитникам удалось поставить под сомнение утверждения о получении приказа о расстреле польских военнопленных, о проведении экзекуции данной частью и в указанные сроки. Попытки советского обвинителя Л.Н.Смирнова подловить Аренса на вопросе о посещении места захоронений, об их глубине или виде оружия, каким располагал штаб 537-го полка, результатов не принесли [30]. Советские свидетели (а это были использовавшийся в этом качестве профессор астрономии Б.В.Базилевский, заместитель бургомистра Смоленска; главный судебно-медицинский эксперт Минздрава СССР, руководивший этой стороной деятельности комиссии Бурденко, профессор В.И.Прозоровский; профессор Софийского университета М.А.Марков) не смогли быть столь же убедительными. Показания Базилевского были путаными, не только производили впечатление заученных, но и зачитывались по бумажке, что было немедленно подмечено защитой. Свои утверждения о вине немцев он обосновывал, ссылаясь на реплики бургомистра Смоленска Б.Г.Меньшагина, которые невозможно было проверить. Базилевский не знал расположения могил, не мог назвать ни одного свидетеля, который присутствовал бы на расстрелах. Ему пришлось признаться, что он не был репрессирован за сотрудничество с немцами, а это полностью подорвало доверие к его показаниям. Профессор Прозоровский строил свои показания по прежней схеме, указывая на недобросовестность при эксгумации 1943 г. на фоне методов, применяемых комиссией Бурденко, и стараясь обосновать принятую ею датировку расстрела. Правда, он признал, что применение метода наличия псевдокаллоса на внутренней стороне черепа стало ему известно, но, несмотря на это, был готов опровергнуть данный метод, поскольку он был применен для обоснования срока расстрела в 1940 г. После корректирования его научных рассуждений помощником главного обвинителя от СССР Л.Н.Смирновым он на вопрос-утверждение последнего: «Таким образом, ни одного черепа с явлениями псевдокаллоса не было», — поспешно и категорично ответил: «Нет». Прозоровский перечислил вещественные доказательства, призванные служить подтверждением срока расстрела после весны 1940 г., и в итоге последовал диалог: «Смирнов: Таким образом, 1940 год исключается? — Прозоровский: Таким образом 1940 год исключается полностью». По наводке Смирнова Прозоровский подтвердил наличие пуль и гильз немецкого производства. Однако он растерялся и не смог ответить ничего вразумительного на вопрос о том, военнопленные из каких лагерей были расстреляны в Катынском лесу, вспомнил о лагере ОН-1, но не проявил информированности о лагере в Козельске, о том, что там находились польские офицеры, и об их судьбе (как известно, именно они были расстреляны в Козьих горах Катынского леса). «Я о них ничего не могу сказать, так как следствия не вел...», — признавался он, не будучи в состоянии назвать ни цифры жертв, ни пропорции офицеров и солдат, ограничившись определением «очень много» [31]. Третий свидетель советской стороны, болгарин М.А.Марков, использовался советским обвинением, чтобы поставить под сомнение результаты экспертизы международной комиссии. Работа с ним велась еще с начала 1945 г., когда он в Софии проходил по процессу на основании декрета-закона о народном суде над виновниками вовлечения Болгарии в мировую войну против союзных народов и за злодеяния, связанные с нею. Ему инкриминировалось участие в работе международной комиссии в Катыни и в содействии несовместимой с обязательствами Болгарии в отношении Советского Союза политике тогдашнего болгарского правительства. «Подельниками» была группа священнослужителей, участвовавших в осмотре могил в Виннице. Они были наказаны штрафами, поражением в правах, получили различные сроки. Катынское дело играло особую роль в софийском процессе. В состав приговора был включен документ «Мотивы», в котором, в частности, была дана оценка политики Польши накануне и в начале Второй мировой войны. Она была насыщена сталинистскими стереотипами пропаганды того времени — рассуждениями об отсталости шляхетской Польши, о «предпочтении германского господства» и отказе от помощи «великого соседа, подавшего руку...». Утверждалось, что массовый расстрел польских военнопленных осуществили немцы, а международная комиссия медицинских экспертов якобы сознательно их обеляла и т.п. Признав Катынское дело «немецкой инсценировкой», развернув критику как немцев, так и международной комиссии, Марков добился оправдания. Правда, в его «собственноручных показаниях» было подчеркнуто, что медицинская датировка захоронения невозможна, а анализ документов — не дело медиков. Выводы в духе «советской официальной версии» о времени захоронения, как и о тождественности захоронений в Катынском лесу и в Виннице сделал председатель суда Лозанов. Будучи доставлен в Нюрнберг, Марков принес не много пользы для подтверждения выводов комиссии Бурденко. Он не взял на себя, как и раньше, датировку документов, даже извлеченных из одежды обработанного им единственного трупа, подтвердил, что на нем была зимняя одежда [32]. Марков привел заключение члена международной комиссии итальянца В.Пальмиери, затрагивающее проблему датировки. Поскольку становилось очевидно, что нейтрализовать действия немецкой защиты не удается, Л.Смирнов готов был привлечь новых свидетелей, добавить подготовленные аффидевиты. Однако председатель трибунала Д.Лоренс не дал делу такого хода. Было вынесено решение не включать Катынь в окончательный вариант приговора за недостаточностью доказательств. Свою немалую роль в этом сыграла позиция поляков. Уже в ходе освобождения Польши органы безопасности — польские под патронатом советских — осуществляли широкую «зачистку» возможных и реальных противников нового режима. К их числу были отнесены и свидетели катынского преступления, в том числе участники эксгумации 1943 г. Их арестовывали, допрашивали, изолировали или ликвидировали. Проверка госпиталей Польского Красного Креста (ПКК) сопровождалась арестами врачей. Их включали в «черные списки», они долго не могли найти работу. Как свидетельствует член Технической комиссии ПКК доктор Х.Бартошевский, после освобождения за ним пришел советский военный и препроводил на допрос. «Их только одно интересовало, — пишет через полвека после событий того времени доктор, — мое мнение, кто убил польских офицеров в Катыни. Я ответил согласно с правдой, что ПКК занимался идентификацией останков и извещением семей, а не решал, кто убивал. Я просидел два месяца под арестом в Величке. Меня спасли коллеги из больницы. Их тоже допрашивали и интересовались, что я говорил на тему Катыни. Они засвидетельствовали, что я не говорил, что это сделали русские. Я никогда не говорил и того, что это сделали немцы» [33]. В Польше было весьма широко известно о катынском преступлении. По мере эксгумации и идентификации останков жертв Техническая комиссия ПКК с курьером еженедельно направляла в Варшаву списки опознанных и фотопленки. Они публиковались в газетах. Были сохранены многие вещественные доказательства, копии собранных немцами материалов (архивы С.Соболевского и Я.Робеля). Было ясно, но открыто не утверждалось, чтобы не подыгрывать немцам, что Катынь — дело рук НКВД. Террор органов безопасности вынудил глубоко запрятать документы и материалы, отчеты и фотографии. Доктор Х.Бартошевский никому и никогда не показывал то, что сумел сохранить, — даже своей семье. Планируемая комиссией Вышинского «подготовка польских свидетелей и их показаний» встретила на своем пути значительные затруднения. Прокурору специального уголовного суда в Кракове Р.Мартини было поручено соответствующее задание. В ответ на его запрос в декабре 1945 г. он получил письменную экспертизу немецкого заключения, подписанную судебно-медицинскими экспертами профессорами Я.С.Ольбрахтом и С.Сегалевичем. Тщательно рассмотрев текст, они указали на его пробелы, ошибки и неточности, некоторые выводы назвали недостаточно доказанными. С одной стороны, они посчитали излишней немецкую обстоятельность (химический анализ под микроскопом, фотографирование в инфракрасных лучах и т.п.), а с другой — слишком кратким срок в 67 дней. Выводы членов международной комиссии были оценены как неполные и расходящиеся друг с другом. И уж совсем невыигрышным для использования в целях подкрепления выводов комиссии Бурденко было утверждение, что датировка убийства невозможна ни на основании данных судебно-медицинской экспертизы, ни при помощи анализа документов, которые легко подделать [34]. Дальнейшие действия Р.Мартини невозможно предугадать, как и установить результаты его расследования. Однако точно известно, что через пять дней после заседания комиссии Вышинского и поручения готовить польских свидетелей и показания для Нюрнберга Р.Мартини был убит в своей квартире. Показания с членов Технической комиссии ПКК стал снимать генеральный прокурор Е.Савицкий. Эта его работа не привела к решению поставленной задачи. Инициатива польского вмешательства в рассмотрение Катынского дела появилась с другой стороны. По решению польского правительства в изгнании от 21 декабря 1944 г. был создан комитет из министров иностранных дел, национальной обороны, информации и документации. Его эксперты — выдающийся юрист В.Сукенницкий и активный участник поиска поляков в СССР М.Хейтцман подготовили в начале 1946 г. содержащий обширнейшую информацию по Катынскому делу (более 450 страниц) материал. На этой основе в апреле 1946 г. в Лондоне был издан краткий «Отчет о кровавом убийстве польских офицеров в Катынском лесу: факты и документы», а затем был опубликован и полный текст. В материале доказывалась вина СССР. Английский обвинитель Х.Шоукросс вручил его всем обвинителям, включая советского [35]. Адвокат Деница Кранцбюлер настаивал на его проверке и приобщении к делу как документа польской делегации. Р.А.Руденко, хотя дело уже было закрыто, несмотря на его настояние включить катынское преступление в число злодеяний гитлеровцев, на этот раз должен был застраховаться от развития дела в другую сторону. Он просил согласия «сделать только одно замечание». Вот оно: «...Замечание защитника о том, что этот документ получен от польской делегации, по меньшей мере, у меня вызывает удивление. Меня интересует, от какой польской делегации, собственно, получен этот документ, ибо польская делегация, представленная здесь, не могла представить подобного рода фашистской пропагандистской листовки?» [36] Развития этот эпизод не получил. Сталину пришлось смириться с неудачей в признании Международным трибуналом «советской официальной версии» катынского злодеяния. Но для большинства членов советской делегации в Нюрнберге Катынское дело стало, по свидетельству Т.Р.Ступниковой, поистине тяжелым испытанием: «Каждый воспринял это печальное событие по-своему, исходя из собственного жизненного опыта, но тяжело было, бесспорно, всем советским. И судьям, внезапно утратившим свою самоуверенную окаменелость, и обвинителям, которым суждено было на примере Катыни еще раз убедиться, что Нюрнбергский трибунал — это не суд Союза Советских Социалистических Республик. Наконец, тяжело было рядовым членам делегации, переживавшим все, что происходило в зале суда, и делавшим свои выводы... Многие из этих статистов молча думали о своем, скрывая эти мысли, так как официальное право на существование имела лишь одна кремлевская версия» [37]. 1 июля 1946 г. именно Ступникова вела синхронный перевод допроса немецкого свидетеля, командира стоявшего осенью 1941 г. в районе Катынского леса 537-го полка связи Ф.Аренса. Слабость советского обвинения была ей очевидна. Хотя защита не имела права ставить вопрос о том, кто виноват, страшный вывод напрашивался сам собой: «это чудовищное преступление XX века останется на совести сталинского руководства (если у него есть совесть!), и тень его падет на нашу Родину». Не сговариваясь, советские граждане, присутствовавшие в тот день в зале суда, назвали 1 июля 1946 г. «черным днем Нюрнбергского процесса». В своих воспоминаниях Ступникова пишет: «Для меня это был действительно черный день, хотя я была всего лишь переводчиком в зале суда. Слушать и переводить показания свидетелей мне было несказанно тяжело, и не из-за сложности перевода, а на сей раз из-за непреодолимого чувства стыда за мое единственное многострадальное Отечество, которое не без основания можно было подозревать в совершении тягчайшего преступления. В этом, к моему великому ужасу, и заключалась Правда, ничегокроме Правды!» [38] Разгром фашизма, суд над главными военными преступниками подвели основные итоги Второй мировой войны. Утверждался новый международный правопорядок. Катынское дело с официально принятой Международным военным трибуналом (МВТ) квалификацией «геноцид» на несколько десятилетий осталось «белым пятном». Его дальнейшее рассмотрение вписывалось в условия начала и окончания «холодной войны». В 1953 г. издательство «Большая Советская энциклопедия», фабрика официальной информации, выпустило в свет 20-й том второго издания одноименной энциклопедии, дополненного и актуализированного. На букву «К» в нем был опубликован новый текст статьи «Катынский расстрел». Апробированный на высшем идейно-политическом уровне, он содержал полный набор обязывающих долгие десятилетия формулировок. Краткая канва основных событий и их хронология приводились и интерпретировались в духе сталинистской катынской мифологемы 1943—1944 гг.: поляки были взяты в плен в ходе «освободительного похода» 1939 г. в Западную Украину и Западную Белоруссию; они были захвачены гитлеровцами в августе 1941 г. и осенью расстреляны в Катынском лесу штабом 537 строительного батальона и т.д. Эта заведомая дезинформация, поставленная под сомнение во время Нюрнбергского процесса, в очередной раз «подкреплялась» ссылкой на материалы комиссии Бурденко. Для пущей убедительности ей на ноте высокого пафоса приписывалось «раскрытие перед всем миром подлинной картины злодейского умерщвления гитлеровцами польских офицеров». Эта тональность бескомпромиссного разоблачения геноцида польского народа была призвана усилить по контрасту восприятие действий сталинского руководства как подлинно гуманных и дружественных, отвечающих высшим ценностям мирового сообщества. Для усиления этого эффекта утверждалось, что Специальная комиссия Бурденко начала свою деятельность «тотчас же после изгнания гитлеровцев из Смоленска (25 сентября 1943)...». Это мифотворчество не было совместимо с реальностью, но на этот раз оно было призвано закамуфлировать подготовительные работы для увеличения неопровержимости «правоты» советской позиции апреля 1943. Этой же цели служила ссылка на высокий международный авторитет: «В 1945—1946 Международный военный трибунал в Нюрнберге признал Геринга и других главных военных преступников виновными в проведении политики истребления польского народа и, в частности, в расстреле польских военнопленных в Катынском лесу». Этой очередной официальной ложью подкреплялись фальсифицированные сведения о том, что якобы «по подсчету судебно-медицинских экспертов общее количество трупов достигало 11 тысяч». На деле эти эксперты участвовали во вскрытии всего 925 трупов и никак не могли вести счет на тысячи. Подобная псевдоинформация служила ведомственным целям НКВД/КГБ, заметая другие следы преступления. К анализу истории комиссии Бурденко и ее наследия авторы вернутся в другом месте, опираясь на изучение ее материалов. Здесь же важно выделить другой момент — причину появления статьи «Катынский расстрел» в «Большой Советской энциклопедии» (БСЭ) в 1953 г. и ее идеологическую «сверхзадачу». С нагнетением атмосферы «холодной войны» перестала действовать договоренность союзников о сокрытии трудных моментов в недавней истории советско-польских отношений. В Конгрессе США была создана специальная комиссия Р.Дж.Мэддена по Катыни, ко торая обнаружила многие доказательства совершения катынского преступления сталинским режимом и НКВД: устно 81 свидетель и письменно сотня свидетелей подтвердили его подлинные обстоятельства и указали на истинных виновников. Возбуждение американцами этого дела стимулировало стремление советских правящих кругов и редколлегии БСЭ в очередной раз подтвердить неопровержимость сталинской версии и убедительность ее идеологического обоснования. Со ссылкой на ноту советского правительства от 29 февраля 1952 г. «империалисты США» были обвинены в преступной политике разжигания новой мировой войны, в стремлении «оклеветать Советский Союз и реабилитировать, таким образом, общепризнанных гитлеровских преступников». В примененном методе парирования обвинения «органов советской власти» просматривается прямая аналогия со стилем претензий к правительству В.Сикорского по поводу «пособничества геббельсовской пропаганде». Правда, на этот раз разоблачительный пафос звучал еще сильнее, поскольку он включал указание на нарушение вердикта Международного военного трибунала. На самом же деле это была сознательная фальсификация. Повторная констатация вины немцев была использована для актуализации идеологических клише: указание на расчет «поссорить русских с поляками» имело в подтексте укоренившийся в сознании советского общества стереотип советско-польской дружбы и сотрудничества; этот стереотип трансформировался в новое качество «всеславянской общности». Тезис, гласящий, что «немецко-фашистские захватчики последовательно осуществляли свою политику физического уничтожения славянских народов», использовался для придания убедительности ложной версии при помощи антигитлеровских идеологических стереотипов того момента, демократического международного звучания. Мощное идеологическое обоснование «официальной версии» катынского преступления завершалось для «абсолютной» убедительности гневным осуждением самого «желания получить какие-то "доказательства" относительно убийства военнопленных польских офицеров» [39]. У читателя, наверное, не осталось сомнений в отношении того, что опубликованная в «Большой Советской энциклопедии» статья — типичный образчик официозной «авторитетной» информации со всеми ее атрибутами: строгой обязательностью предписываемой «истины в последней инстанции», которая на деле является изготовленной по случаю дезинформацией, прикрытой мифотворчеством; строжайшим запретом любых сомнений и поисков правды. Нет оснований не верить рассказу опытного аппаратчика — заведующего польским сектором международного отдела ЦК КПСС в 60—70-е гг. П.К.Костикова, который не без большого внутреннего смятения попытался уяснить для себя тайну Катынского дела. Весьма существенно, что он, услышав об этом деле случайно, ощутил, что оно тяжким грузом лежит на советско-польских отношениях Лично для Костикова это была прежде всего проблема судьбы отца его польского коллеги Р.Фрелека, с которым его связывали дружеские отношения. Сквозь призму частного случая, судьбы одного польского офицера, который «вероятно» погиб в Катыни, влиятельный партийный функционер пытался выяснить у опытных коллег следы Катынского дела. Даже на таком высоком аппаратном уровне всевластного ЦК КПСС ему всего лишь «дали понять», что его любопытство «не будет удовлетворено, так как в ЦК КПСС ничего на эту тему нет. Если и есть какие-либо следы польских офицеров, которые не попали в армию Андерса или Берлинга, то в совершенно иной организации, но и там тоже ничего не скажут» [40]. Практика отношений между госбезопасностью и аппаратом ЦК была именно такой: бразды управления государственными тайнами держала в своих руках государственная безопасность, а партийное руководство с полным респектом относилось к прерогативам «соседей» с Лубянки. Те, в свою очередь, руководствовались в этом деле лишь собственными секретными инструкциями, создавая сложные, многоярусные внутренние заслоны утечке сверхсекретной, раскрывающей чинимый ими произвол информацией. Обстановка строгой секретности способствовала укоренению и расширению применения противоправных методов и действий. Предпринимаемые время от времени внутриведомственные попытки пресечь крайние формы злоупотреблений и убрать свидетелей противозаконных действий стимулировали повышение степени внутренней засекреченности всякой информации, и в том числе в самих карательных органах, — возникновение «секретности в секретности». Важнейшее значение для понимания отношения чиновников этого ведомства к любым запросам по Катынскому делу имеет и информация П.К.Костикова о беседе с генералом КГБ Г.С.Жуковым, во время войны уполномоченным по созданию иностранных формирований в СССР и, в частности, личным представителем Сталина по польским делам. Хлопоча о своем восстановлении в правах (получении пенсии) и стараясь быть максимально убедительным в глазах компетентного партийного функционера, Жуков признал роль НКВД в ликвидации польских военнопленных. Ведомственному, клановому интересу он, однако, не изменил, ограничившись полуправдами о сроке, мотивах и обстоятельствах катынского расстрела. «Никаких документов по Катынскому делу нет, и нет никакого смысла их искать» [41], — заявил он со всей решительностью человека осведомленного. Оставив на его совести эту профессиональную ложь, приведем другое его признание, имеющее для истории Катынского дела весьма важное значение. Так вот, по его словам, он впервые заговорил об этом деле с кем-либо вне службы безопасности. И далее: «...Равно в НКВД, как и в КГБ было строго запрещено вести какие-либо разговоры о Катыни, даже как о немецком преступлении» [42]. Советско-польские отношения под бременем «официальной версии» катынского преступления в годы «оттепели» и десятилетия «застоя» Смерть Сталина и наступление хрущевской «оттепели» открыли новую эпоху, которую с нетерпением ожидали народы «социалистического содружества». Крах автократического сталинского режима, XX съезд КПСС создавали новый климат в СССР, открывали путь конструированию новых международных отношений. Динамика советско-польских отношений являлась показателем их развития. Еще недавно сам Хрущев нередко ставил свою подпись вместе с другими членами сталинского руководства по сталинской воле под расстрельными документами, деля ответственность, за массовые репрессии, за депортации и расстрелы в УССР и Западной Украине, за чудовищное избиение своих бывших друзей и соратников. Впрочем, он и не скрывал, что при жизни Сталина находился полностью по его влиянием. Однако, как не без основания утверждает Ф.Бурлацкий, «его роль несравнима с ролью ближайших соратников Сталина» [43]. Он был мало информирован в тайных, закулисных делах и решениях Политбюро, оставался фигурой противоречивой, сохраняя в себе потенциал человечности, искренности и чувства вины. Это и подвигло его выступить инициатором разоблачения сталинщины. Правда, он делал упор на разоблачение культа личности Сталина, не будучи в состоянии глубоко переосмыслить порочные свойства автократического режима, да и сознательно не желая сказать всю правду о репрессиях. Для польской общественности, напряженно следившей о развертывании событий в Советском Союзе, мерой его демократизации было отношение к мрачным страницам исторического прошлого двусторонних отношений, к сталинским злодеяниям, жертвами которых неоднократно становились поляки. К катынской теме Хрущев подошел не сразу. Новации во внешней политике, трансформация ее принципов и норм начались на XX съезде КПСС с их определенным переосмыслением и смягчением. Вырвавшись, как ему казалось, из цепких оков воспитанного сталинско-бериевским режимом клана, новый лидер партии-государства позволил себе действовать на внешнеполитической арене более раскованно, а временами и весьма радикально. В «социалистическом лагере» большой резонанс вызвала содержавшаяся в его докладе на съезде мысль о «возможности новых форм перехода к социализму», отличных от советских. Она была воспринята как свежее веяние, как многообещающая декларация равноправности отношений. Однако сталинская пуповина держала Хрущева крепко, поэтому не следует преувеличивать масштабы переосмысления им деформированной Сталиным внешней политики СССР. «Отпускать» Центральную и Юго-Восточную Европу он не собирался. Наоборот, ее реакция на XX съезд, быстрый рост свободолюбивых настроений, которые он воспринял как всплеск антисоветизма (а среди получаемых в Москве информационных сообщений из Польши были упоминания и о Катыни, о требованиях со стороны организаций ПОРП, интеллигенции — например, в Щечине, Торуни — пересмотреть принятую версию Катынского дела, изменить отношение к Варшавскому восстанию, к событиям 17 сентября 1939 г. и т.д. [44] вызвали прежний рефлекс немедленного воздействия на польское руководство. Хрущев продолжал руководствоваться сталинскими догмами — для обеспечения «единства и сплоченности социалистического лагеря» по-прежнему применялись прежде всего методы прямого давления. После смерти Б.Берута Хрущев пытался продолжать прямой нажим на руководство ПОРП, старался поставить его под непосредственный контроль. Накануне VIII пленума, на котором польские руководители предполагали выдвинуть Вл. Гомулку на пост первого секретаря партии, из Москвы через посла в Варшаве П.К.Пономаренко была передана «настойчивая просьба» Хрущева. Он полагал, что вопрос о кадровом составе верхнего эшелона ПОРП должен решаться в Москве согласно установленному Сталиным коминтерновскому ритуалу. Для этого он приглашал прибыть в СССР весь состав Политбюро вместе с Гомулкой. Гомулка однажды уже поломал эту традицию, заняв пост секретаря партии 23 ноября 1943 г. без требуемого согласования, на основе выборов в ЦК ППР, вопреки рекомендации запретить такую акцию «на ближайшие 2—3 месяца» [45]. Это имело последствием длительное осложнение отношений. И на этот раз поляки твердо и решительно (Хрущев беседовал по телефону с Охабом) отклонили «приглашение». В ответ приказом от 18 октября министра обороны СССР Г.К.Жукова советские войска, находившиеся на польской территории, а также Балтийский военный флот были приведены в боевую готовность. Пономаренко поставил первого секретаря ЦК Э.Охаба в известность, что в день открытия пленума ЦК в Варшаву намерена прибыть делегация КПСС во главе с Хрущевым. В связи с этим было рекомендовано отложить пленум. Срочно собранное Политбюро ЦК ПОРП подтвердило намерение пленум проводить, не уступая давлению. Утром 19 октября пленум был открыт, а Гомулка кооптирован в состав Центрального Комитета. Его позиция в руководстве была легитимизирована. После этого был сделан перерыв в связи с прилетом самолета с Молотовым, Микояном и Кагановичем на борту, а вслед за ним личного самолета Хрущева. Польские руководители напряженно следили за тем, как он, спустившись на бетон аэродрома вблизи польской столицы, в ярости грозил им кулаком и демонстративно двинулся в сторону встречавших его советских генералов. Только после обмена приветствиями с ними Хрущев, как рассказывал Т.Тораньской Э.Охаб, «подошел к нам и снова начал махать у меня перед носом кулаком». Охаб подчеркивал: «Разумеется, это был афронт не только по отношению ко мне, но по отношению ко всей польской партии. [...] Я сказал ему: в польской столице мы хозяева и нет нужды устраивать спектакль на аэродроме, поехали в Бельведер, где мы нормально принимаем наших гостей. В Бельведере я заявил ему: мы не отменим пленум, я много лет просидел в тюрьмах, не боюсь никакой тюрьмы и вообще меня ничем не запугают. Мы отвечаем за свою страну и делаем то, что считаем нужным, потому что это наши внутренние дела. Мы не делаем ничего, что бы угрожало интересам наших союзников, и особенно интересам Советского Союза» [46]. Конфликт был острым. По словам самого Хрущева, «разговор шел грубый, без дипломатии». Он требовал объяснений, грозил вооруженной интервенцией, кричал: «Мы разберемся, кто враг Советского Союза», клеймил за измену. Позже, в воспоминаниях, Хрущев включил в изложение канвы визита оговорку: «хотя мы и считали, что это все-таки накипь, которая образовалась в результате прежней неправильной политики Сталина». Но на аэродроме он демонстративно спросил посла, указывая на Гомулку: «А это кто такой?» Советские дивизии уже были на марше, часть членов ЦК не ночевали дома, боясь арестов. Гомулка проявил выдержку и характер. Он тонко уловил ноту демократизма в противоречивом облике ниспровергателя сталинщины и опередил посла с ответом по-польски: «Я — Гомулка, которого вы три года держали в тюрьме». В ходе горячей ночной беседы советской стороной высказывались претензии по поводу того, что кандидатура Гомулки и другие кадровые решения не были согласованы с Москвой, что польские руководители терпимо относятся к «антисоветской агитации». Хрущев, видимо не посвященный в детали событий 1947—1948 гг., отрицал роль советской стороны в репрессировании Гомулки. Тон непримиримой конфронтации удалось преодолеть с трудом. Польские лидеры добились прекращения движения танков на Варшаву. Долго велись переговоры — «трудные, горькие, очень детальные» [47]. Для понимания тональности и содержания этого резкого и принципиального выяснения отношений важен подтвержденный Ю.Циранкевичем эпизод. Когда Молотов пытался вставить в дискуссию свою реплику, Гомулка оборвал его словами: «А Вам, товарищ Молотов, нечего здесь говорить. Польский народ помнит Ваше выступление на Верховном Совете Советского Союза о том, что "уродливое дитя (детище. — Авт.) Версальской системы перестало существовать"». После этого Молотов оставил попытки участвовать в споре. Хрущев посчитал должным указать в воспоминаниях на сложности в отношении поляков к СССР с 1939 г., когда Сталин разделил с Гитлером Польское государство, а советские пропагандисты попали в «трагическую ситуацию», не имея возможности поддержать освободительную борьбу польского народа. Подчеркивая, что на низовом уровне «никаких польско-русских коллизий национального порядка... не возникало», и камуфлируя собственную роль в преследовании польского национального меньшинства на Украине, он кивал только на Сталина: в 1936—1938 гг. велась «настоящая "погоня за ведьмами", какому-либо поляку трудно было где-то удержаться. [...] Все поляки были взяты в СССР под подозрение»; еще до Второй мировой войны «в украинской партийной среде поляков почти не осталось, всех их уже уничтожил Сталин», который «вообще сохранял самое острое недоверие к Польше», но после войны, встречаясь с польскими руководителями, как в другом месте подметил Хрущев, «умел их приласкать, занимая позицию ухаживания, чтобы они забыли о 1939 годе». Подчеркивая, что давление на переговорах было неуместно, но все же признав, что он прибегнул к этому традиционному методу общения, Хрущев в итоге осознал следующее: «...необходимо время, чтобы у людей создалось доверие к нам и те, кто заблуждается, убедились на деле, что мы являемся друзьями польского народа, что наша дружба обеспечивает Польше безопасность и неприкосновенность западных земель» [48]. Внезапно наступивший перелом в поведении Хрущева, отказ от вооруженного вмешательства советских войск в события в Польше были связаны, как выяснилось позже, и с позицией китайского руководства. Лидеры КПСС, направляясь в Варшаву, поставили в известность о своих намерениях руководителей Чехословакии, ГДР и Китая. Последние опротестовали правильность подобной акции как излишнего вмешательства в дела партнеров по Варшавскому Договору. Хрущеву пришлось вернуть войска на базы. Однако Венгрию вооруженная интервенция не миновала. Попытки продолжать в Центрально-Восточном регионе прежнюю линию, когда уже наступили радикальные перемены, оказывались неэффективными и диктовали пересмотр отношений. Было заявлено об их вступлении в новую, более высокую фазу. Датированная 30 октября 1956 г. «Декларация Правительства Союза ССР об основах развития и дальнейшего укрепления дружбы и сотрудничества между Советским Союзом и другими социалистическими странами» констатировала, что их взаимоотношения будут строиться на базе равноправия, уважения территориальной целостности, государственной независимости и суверенитета, а также невмешательства во внутренние дела друг друга. Впервые в документе такого ранга подчеркивалась необходимость учета уроков исторического прошлого и национальных особенностей каждой страны. Хрущев, который с большой политической прямотой старался—и умел — завоевывать приверженцев, интуитивно почувствовал в Гомулке лидера большого формата и близких ему установок. Он принял Гомулку, проникшись к нему уважением и стараясь поддерживать добрые и близкие товарищеские, в своей излюбленной манере — компанейские отношения. В международном отделе ЦК КПСС, по сведениям П.К.Костикова, считали, что Хрущев видел в Гомулке сторонника перемен, который «будет его полезным союзником в Москве в борьбе с противниками оттепели» [49]. Однако это были люди очень разного склада, согласование позиций давалось им не без труда. Процесс избавления от наследства сталинщины оставался сложным и противоречивым. Существовали опасения усиления антисоветизма, антикоммунизма. Политика в значительной степени была прагматичной. Сухой, суровый до жесткости Гомулка, принимавший решения по здравому размышлению и взвешенному учету обстоятельств, последовательный и бескопромиссный, периодически посещал Москву по случаю ритуальных празднований годовщины Октябрьской революции, совещания коммунистических и рабочих партий, XXI съезда КПСС. Каждая такая поездка сопровождалась близким контактом с Хрущевым, который в раскованной полуофициальной обстановке, за рюмкой водки — и не одной — раскрывался во всем богатстве своей невоздержанной, импульсивной натуры, слабо представляющей, что такое тактичность. Московский хозяин часто действовал по наитию, не додумывая до конца свои шаги и позволяя себе быть непоследовательным в оценках, полагаться на интуицию. Вставал ли во время этих визитов вопрос о Катыни? Прямых свидетельств этого нет. Но косвенные существуют. Проблема расстрела польских пленных на территории СССР в течение многих лет была в поле зрения Гомулки. В его «Воспоминаниях», даже в сокращенной версии, она занимает объем более печатного листа. Автор берет на себя определение позиций руководства ППР и собственных взглядов по этому вопросу. Он открыто признает, что в заявлении от 23 апреля 1943 г. в газете «Трыбуна вольнощи», в статьях и заметках на ее страницах в мае того же года и в специальном обращении к обществу, как и в послевоенных изданиях материалов периода оккупации позиция ППР соответствовала официальной позиции советских властей. В начале мая 1943 г. Гомулка и сам опубликовал в газете «Глос Варшавы» подобную статью. Зато в издании своих произведений 1947 г. он ее уже не публиковал, «имея совершенно другую точку зрения на катынское преступление». В «Воспоминаниях» Гомулка осмысливает политический контекст катынского вопроса, позицию союзников и возможные последствия подрыва их единства, к чему вела в годы оккупации поддержка идеи «советского следа». Позже он публично не поддерживал «немецкий след», а с октября 1956 г. рекомендовал пропаганде молчание по этому вопросу — или, как это формулирует А.Верблян, «неангажирование в принятии какой-либо версии». «Большая всеобщая энциклопедия» Польского научного издательства должна была отказаться от публикации статьи «Катынь». Было распоряжение не помещать на кресте в Катынской долине Повонзковского кладбища в Варшаве никакой даты. Ведутся споры вокруг проблемы отношения Гомулки к вопросу о предложении Хрущева довести до общественного мнения, что катынское убийство было совершено по предложению Сталина, а Гомулка якобы воспрепятствовал этому. Споры явно носят черты политической борьбы. Гомулка высказался по этому вопросу в своих «Воспоминаниях» в контексте публикации в израильском издании «Курьер и Новины» в апреле—июле 1973 г. апокрифа «Мои сорок лет — откровения Владислава Гомулки» (во фрагментах этот текст передавало и радио «Свободная Европа»). Гомулка называет эту публикацию «клеветой, сконструированной со злым умыслом», одновременно указывая, что эта публикация была результатом ведшихся против него интриг «партийной верхушки», «руководящих партийных верхов». А.Верблан считает, что нет никаких достоверных свидетельств, подтверждающих предложение Хрущева и такого рода информация создает впечатление «конъюнктурного вымысла» [50]. Более того, он убежден: из решения от марта 1959 г. (практически из записки Шелепина) вытекает, что Хрущев знал о преступлении и не хотел его обнародовать. В действительности решения Политбюро не было: была только записка Шелепина и не оформленный как заключительный документ проект решения. Даты возможной беседы Хрущева с Гомулкой и записки не совпадают. Но это не убеждает. Можно ли полностью отрицать объективность информации о том, что Хрущев во время одного из приездов Гомулки в Москву в неофициальной атмосфере предложил ему при благоприятных обстоятельствах публично сказать о Катыни? Представляется, что целиком отрицать это нельзя. По свидетельству В.М.Фалина, Хрущев, как человек настроения, «идеологические вольности» и сам практиковал, и от других терпел. Он к XXII съезду КПСС «собирался докопаться до нижних кругов сталинского ада и предать гласности сводные данные о совершенных под водительством Сталина» преступлениях. Собирался и отказался. Главная причина: «Хрущев не был человеком, готовым сводить счеты с самим собой. Отводя правду от себя, ему не оставалось иного, как приглаживать Сталина». Он не сумел перешагнуть через сталинизм и оказался мастером «шлюзования информационных потоков» [51]. Информация о том, что Хрущев поставил перед Гомулкой вопрос об обнародовании правды о Катыни во время одного из визитов последнего в Москву, появилась в книге записанных Б.Ролиньским воспоминаний сотрудника ЦК КПСС П.К.Костикова «Увиденное из Кремля. Москва—Варшава. Игра за Польшу». У авторов появилась возможность не только проанализировать эти воспоминания, просто обойти которые они не в праве, но и провести беседу с Костиковым, уточнив ряд существенных моментов. П.К.Костиков ничего не слышал об израильской публикации. Его источник — непосредственный участник, в большей мере свидетель разговора двух крупнейших деятелей, присутствовавший при встрече по долгу службы сотрудник ЦК КПСС Я.Ф.Дзержинский. Это делает факт разговора вполне правдоподобным. Однако, в какой мере можно принять на веру свободный пересказ с его слов, с включением фрагментов прямой речи, записанный Ролиньским на кассету, расшифрованный и отредактированный без авторизации со стороны хотя бы Костикова? Получившееся в результате усилий нескольких человек обширное живописание с существенными элементами реконструкции трудно считать имеющим подлинно документальное звучание. В ходе разговора с Костиковым удалось уточнить, что беседа, собственно, не была, видимо, даже полуофициальной. Это был сделанный мимоходом, необязывающий, доверительный зондаж, общий смысл которого Дзержинский понял, можно надеяться, так, как он изложен в книге Костикова. А в ней говорится, что разговор произошел во время официального визита Гомулки в Москву, накануне выступления на митинге дружбы на одном из предприятий. Хрущев был основательно под хмельком, рассуждал в привычном ключе о Сталине и его преступлениях и неожиданно предложил сказать на митинге о Катыни как злодеянии Сталина, с тем чтобы Гомулка поддержал это выступление заявлением, что польский народ осуждает это деяние. Оба руководителя отдают почести убитым и (в духе принятых идеологем) завершают митинг констатацией, что общие несчастья, порождение политики Сталина, сплачивают народы, укрепляют дружбу и братство. Вот как эта сцена завершается в книге Костикова: «Гомулка слушал это в огромном напряжении. Через минуту он отозвался сдавленным голосом: — Вы не отдаете себе отчета, какое эхо это может вызвать в нашем народе, какие реакции и настроения, как это может повлиять на польско-советские отношения. Это для нас очень трагичное дело, серьезное, оно не годится для того, чтобы о нем говорить на митингах. Это могло бы вызвать цепную реакцию. А документы у вас есть? А где лежат офицеры? Все в Катыни? Или еще где-то? Вы готовы ответить на все вопросы семей? Нет? Этого дела, Никита Сергеевич, так решить не удастся. Если вопрос созрел для выяснения, надо это сделать, но серьезно, и знать, как повести себя по отношению к последствиям, которые вызовет публичное обнародование дела. Нет, на митинге не будем это начинать. Хрущев еще пробовал уговаривать Гомулку завершить Катынское дело на завтрашнем митинге, но Веслав не уступил» [52]. Таков ли был внезапно возникший, краткий обмен мнениями или даже только репликами? Не преувеличен ли его ранг, его значение? Вообще, возможен ли он был? Предлагаемая логика обращения Хрущева к Гомулке и хода рассуждений вполне типична для этого весьма прагматичного, но спонтанно действовавшего деятеля. Современный читатель, разумеется, не может не припомнить Хрущеву участие в сталинских репрессиях, расстрелы на территории Украины узников Старобельского лагеря и тюрем Западной Украины, безжалостные депортации населения. Однако, зная менталитет, состояние правового сознания и морали сталинского окружения, а также их трансформацию в период XX съезда КПСС, трудно усомниться в правдоподобии именно такого поведения Хрущева. Факт этой беседы, с передачей основного смысла аргументации Гомулки, подтвердила в доверительном разговоре со своей приятельницей и московской соседкой В.Гостыньской, некогда обучавшейся в Институте красной профессуры и возглавившей в Варшаве Отдел польско-советских отношений, Н.П.Хрущева. Об этом были проинформированы авторы этой книги как редакторы томов «Документов и материалов по истории советско-польских отношений». По воспоминаниям С.Н.Хрущева, его отец не имел особых тайн от семьи, которая всегда была достаточно хорошо информирована о его действиях. Нельзя сбрасывать со счетов масштабность личности и политическую зрелость, заангажированность жены Хрущева, с которой он познакомился в Промышленной академии, где она преподавала ему политическую экономию. Соответствующие запросы делались издателями документов и по официальной линии — через международное ведомство ЦК КПСС. Хотя Никита Хрущев не был в составе узкого руководства Политбюро, рассматривавшего 5 марта 1940 г. «вопрос № 144» — а такова была оперативная практика тех времен, это не ставит под сомнение его осведомленность в данном деле, а также готовность почти через два десятилетия признать «советский след» в Катынском лесу, чтобы при поддержке Гомулки усилить антисталинский резонанс своих выступлений. Он любил делать «жесты благоволения» для завоевания расположения своих партнеров. Когда мог иметь место такой жест в адрес Гомулки? В книге Костиков не называет даты, но в личной беседе он высказал мнение, что на начальной стадии урегулирования отношений двух руководителей, уже при первой встрече в Москве, то есть 15—19 ноября 1956 г. Именно тогда детально обсуждались принципы двусторонних отношений, которые были записаны в совместной декларации, — полное равноправие, уважение территориальной неприкосновенности, независимости и суверенности, невмешательства во внутренние дела. Можно предположить, что обмен репликами о Катыни происходил неоднократно: например, мог состояться на рубеже 1958—1959 гг., когда Гомулка во время визита 24 октября — 10 ноября 1958 г. выступал на фабрике «Красный пролетарий», возможно, и 27 января — 5 февраля 1959 г., когда Гомулка находился в Москве для участия в работе XXI съезда КПСС, или 15 февраля 1959 г., когда наведывался к Хрущеву с рабочим визитом. Именно в этот период в поле зрения последнего была катынская проблема. Результатом этого стала записка председателя Комитета государственной безопасности при Совете министров СССР А.Шелепина, датированная 3 марта 1959 г. и служившая обоснованием для предложенного проекта постановления ЦК КПСС о ликвидации дел «по операции, проведенной в соответствии с постановлением ЦК КПСС от 5-го марта 1940 года...» [53]. Из записки Шелепина однозначно следует, что Хрущев, который не входил в состав узкого руководства Политбюро, рассматривавшего «Вопрос НКВД СССР» (п. 144) 5 марта 1940 г., и не привлекался к оформлению соответствовавшего решения, получил достаточно полную информацию о времени и обстоятельствах преступления, о характере принятого политического решения — постановления Политбюро ЦК КПСС о порядке расстрела — на основании учетных дел, заведенных на поляков как военнопленных и интернированных, без суда — они были «осуждены» лишь на основании решения «тройки». Готовя записку, Шелепин затребовал и получил — с датой 27 февраля 1959 г. — выписку из протокола Политбюро ЦК ВКП(б) с решением от 5 марта 1940 г. Вероятно, он познакомил с нею Хрущева, тем более что его подписи на документе не нашел. Шелепин настаивал на сохранении дела в строгой секретности. Этот принцип строго соблюдался и должен был обязывать и впредь, поскольку «для советских органов все эти дела не представляют ни оперативного интереса, ни исторической ценности. Вряд ли они могут представлять действительный интерес для наших польских друзей. Наоборот, какая-либо непредвиденная случайность может привести к расконспирации проведенной операции, со всеми нежелательными для нашего государства последствиями». Председатель КГБ считал допустимым и возможным вернуть Хрущева к «нашей версии» (хотя вполне откровенно делится данными об истинном положении вещей) и указывал на обоснованность и безопасность ее поддержания. Он писал: «Тем более, что в отношении расстрелянных в Катынском лесу существует официальная версия, подтвержденная произведенным по инициативе советских органов власти в 1944 году расследованием Комиссии, именовавшейся "Специальная комиссия по установлению и расследованию расстрела немецко-фашистскими захватчиками в Катынском лесу военнопленных польских офицеров". Согласно выводам этой комиссии все ликвидированные там поляки считаются (Шелепин выделяет это слово. — Авт.) уничтоженными немецкими оккупантами. Материалы расследования в тот период широко освещались в советской и зарубежной печати. Выводы комиссии прочно укрепились в международном общественном мнении» [54]. Обращение к Хрущеву с предложением уничтожить основной массив материалов Катынского дела, спрятав несколько документов, которые могут понадобиться верховному руководству страны, отражало тот зигзаг, через который проходил столь напористый вначале реформатор. На самом деле он также был продуктом сталинщины и его сковывала боязнь перед полной гласностью и суровым судом народа. Он был легок и неосмотрителен в принятии решений, легко и отказывался от них, когда в нем говорил прежний опыт и срабатывали принятые стереотипы поведения. Уже осенью 1956 г. и особенно после событий в Польше и Венгрии была вновь запущена в ход машина политических репрессий, хотя она никогда уже не набирала прежних оборотов. Реабилитирование стало приобретать все более ограниченный характер. Круг лиц, привлекаемых к ответственности за незаконное репрессирование и применение противозаконных мер во время следствия, сужался, рассмотрение дел затягивалось... Ни одно преступление не квалифицировалось как геноцид. Суд не шел дальше применения статьи о злоупотреблении властью, служебным положением. Хрущевские реформаторские импульсы, как всякое послабление «сверху», быстро заглохли. Расклад сил в верхних эшелонах власти не способствовал их поддержанию даже в рамках сформулированной Хрущевым ограниченной задачи десталинизации. Попытка Гомулки вернуться к разговору о проблемах трудного прошлого двусторонних отношений успеха не имела. По сведениям Костикова, Хрущев его «иронически оборвал: — Вы хотели документов. Нет документов. Нужно было народу сказать попросту. Я предлагал... Не будем возвращаться к этому делу». Даже если этот пересказ неточен и не имеет подтверждения в других источниках, а участников разговора давно нет в живых и мы располагаем только мнением Гомулки, нельзя полностью проигнорировать эти факты, тем более факт обращения польского руководителя к советскому по этому столь важному для развития двусторонних отношений вопросу. Продолжения, сколько-нибудь серьезного обсуждения это дело не получило. Это достаточно очевидно, и Гомулке нечего было подтверждать, нечем было хвалиться. Нельзя не учитывать и серьезности, обстоятельности и ответственности Гомулки, а также его сдержанности и даже скрытности. Трудно представить себе, чтобы он высказался по трудным проблемам, не взвешивая политических результатов, а тем более по деталям необязательных разговоров, которые не приобрели сколько-нибудь значимых масштабов, чтобы прочно отложиться, например, в памяти... Разумеется, с этим можно спорить и не соглашаться. Для авторов данной книги свидетельства Костикова важны тем, что в аппарате ЦК КПСС эта информация подспудно функционировала, жила в сознании аппаратчиков, подталкивала П.К.Костикова и Г.Х.Шахназарова заняться поисками истины. По рассказу Костикова, усилия оказывались тщетными: им ясно дали понять, что в эту проблему не стоит входить, путь к ней заказан. У них возникло предположение, что материалов в ЦК нет, что они глубоко запрятаны на Лубянке. И еще раз предоставим слово Костикову: «Начали даже заметать следы хрущевской инициативы. Да, он там что-то нес о Катыни, но только потому, что по-звериному ненавидел Сталина и был готов приписать ему весь ад на земле. Ведь известно, что Катынь — это дело рук гитлеровцев... Эта версия, как тяжелая каменная плита, прикрыла тайну могил» [55]. Однако ростки правды, хотя и заглушаемые чрезвычайной секретностью и страхом, все же понемногу пробивали себе дорогу и в аппарате КПСС. Свидетельство этому приводит В.А.Светлов, которому по долгу службы в польском секторе ЦК доводилось соприкасаться с проблемой катынских захоронений, которую периодически поднимали польские руководители. Сопровождая в начале 60-х годов при поездке в Катынь польского посла Б.Ящука на открытие памятника, он впервые услышал, что надпись на нем, в духе советской официальной версии, составленная по поручению секретаря смоленского обкома КПСС П.Абрасимова, бывшего посла в Варшаве, не соответствует истине. Один из секретарей этого обкома во время церемонии доверительно шепнул Светлову, что на самом деле поляков расстреляли люди из советских органов безопасности. Затем Светлов нашел подтверждение этому в беседах с поляками, в публикациях, увидевших свет на Западе. Но не в СССР. Десятилетиями он должен был хранить страшную тайну в себе [56]. XX съезд не сумел реализовать до конца свой потенциал. Партия оказалась неспособна, «подобно барону Мюнхгаузену, вытащившему себя за волосы из болота, выкарабкаться из кровавой трясины, из вязкой лжи» [57]. Идеологические установки послевоенных отношений «дружбы, сотрудничества и взаимопомощи» дополнялись жестким набором трафаретов, стереотипов и клише, прославляющих сталинскую внешнюю политику. Трудные проблемы истории советско-польских отношений практически отсутствовали в сознании советского общества. В нем жила черно-белая картинка прошлого с его конфронтационностью, с антагонистической трактовкой межвоенного периода, в которой Польше отводилась роль символа угрозы со стороны «капиталистического окружения». Всякое упоминание о межвоенной Польше снабжалось эпитетами «буржуазно-помещичья», «бело-панская», а поляки чаще всего именовались «белополяками». Эти концепции воспроизводились преимущественно в исторической науке, но в ней они отошли на второй план, поскольку официальная идеология диктовала первостепенную важность пропаганды революционно-пролетарского сотрудничества и боевого соратничества в годы Второй мировой войны. На уровне лозунговой пропаганды победоносно утверждался классово-интернационалистский подход, масштабно закладывались декларативные, плакатные формулы дружбы. Однако корректный научный анализ событий кануна и начала Второй мировой войны, проблемы советской политики в отношении Польши, судеб Польского государства и его армии, в том числе пленных 1939 года, который позволил бы верифицировать негативные клише прошлого и по-настоящему провести критическую переоценку совместной истории, в том числе деформированной Сталиным советской внешней политики, не был возможен. В официальной идеологии живы были стереотипы межвоенного периода, когда Польша, не оправдавшая надежд на помощь в распространении мирового революционного процесса, при мобилизации пропагандистских средств кино, плакатов, стихов и песен была опробована на иную роль — внешнего врага, «агента мирового империализма». На бесконечных театрализованных митингах и в «Окнах РОСТА» тогда постоянно мелькал, западая в массовое сознание, образ наглого, пузатого и усатого «пана» в конфедератке, с кнутом и кандалами — семиотическими знаками угнетения украинского и белорусского народов. Он как правило фигурировал в одном ряду с Врангелем и другими заклятыми врагами советской власти, «лакеями» и «наемниками» Антанты. Затем пропаганда добавила к этому образ Польши как якобы главного врага СССР, ведущей силы «борьбы за ликвидацию Советского Союза», его раскола на составные части, а также как приспешника Гитлера — в зависимости от меандров текущей политики. Поскольку апологетика сталинизма была имманентной составной частью общественного сознания и обязывала в исторической науке, восприятие межвоенного Польского государства как препятствия развитию мировой революции исключала подлинно научную верификацию событий 1939—1940 гг. Воздействие бурного 1956 года на историческую науку, на ее освобождение от пут и ограничений тоталитарной идеологизации было мощным — и прежде всего в Польше. В Институте истории Польской академии наук (ПАН) родилась, в частности, идея вернуться к источникам, чтобы восстановить правду о трудных страницах двусторонних отношений — и сделать это обстоятельно и тщательно. В 1957 г. началось издание серии «Архивных материалов по истории польско-советских отношений». Выход первого же тома вызвал болезненную реакцию советских идеологических партийно-государственный служб. Тревогу забил один из ведущих сотрудников «Большой Советской энциклопедии» и издателей энциклопедических «Ежегодников», занимавшийся в 1939 г. возвеличиванием сталинской внешней политики и ее акций в отношении Польши, явившийся автором определения этой страны как «уродливого детища Версальской системы», — А.Я.Манусевич. Вопрос решался на уровне переговоров аппарата ЦК КПСС и ЦК Польской объединенной рабочей партии (ПОРП), которые завершились созданием совместной двусторонней редколлегии с участием высоких представителей науки обеих стран, а также ответственных сановников из партийных, государственных и ведомственных архивов. На них возлагался тщательный отбор и продуманное комментирование комплекса документов с учетом «государственных интересов». В Варшаве в системе ПАН было создано специальное научное подразделение — Отдел польско-советских отношений во главе с профессором В.Гостыньской. Польскую часть редколлегии возглавила профессор Н.Гонсеровска-Грабовска, а особо влиятельным членом редколлегии был член ЦК ПОРП директор Института истории партии ТДанишевский. Он приложил немало усилий, чтобы не допустить включения в советскую часть редколлегии Манусевича, справедливо полагая, что участие последнего не добавит изданию ни объективности, ни авторитета в польской научной среде. Советская часть редколлегии в первом составе была сформирована в период либерализации аппарата управления, и вначале в ней преобладали сторонники хрущевских реформ. Они весьма щедро делились новыми материалами подведомственных архивов и были настроены вполне конструктивно. Подлинное противостояние возникло при издании шестого тома, который должен был включать весь узел проблем 1939 года. Тут-то и обнаружилось, что коренные просчеты сталинской внешней политики критике и пересмотру не подлежат, несмотря на многочисленные деформации. Когда издание документов только начиналось, военные историки сумели издать на излете хрущевской эпохи первый том «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза» и сказать в нем немало правды о тех трудных годах. В этот том вошла и проблематика 1939 года. Она была представлена непоследовательно и противоречиво, весьма эклектично соединяла прежние железобетонные оценки вроде «польской реакции, действовавшей в угоду фашизму», «бегства польского правительства из страны» и перехода Красной Армией границы после этого и т.д., с новыми важными моментами. Было признано, что польский народ с первого дня вел «освободительную, справедливую, антифашистскую войну за свою свободу и независимость», что Сталин ошибался в понимании военно-политической обстановки, а оценка Молотовым Польского государства и причин его распада «находилась в противоречии с исторической правдой: советский народ никогда не считал Польшу "уродливым детищем Версальского договора"». Позиция Молотова, сформулированная в докладе на сессии Верховного Совета СССР, была поименована «антиленинской», могущей возникнуть «только в условиях культа личности» [58]. Наконец, в этом томе оказалась оценка советско-германского договора от 23 августа 1939 г. как вынужденного шага и была названа «демаркационная линия Писа—Нарев—Буг—Висла—Сан» (карта с разграничительной линией публиковалась в 1939 г.). В такой форме в печать впервые попало содержание секретного протокола, хотя о его существовании не было сказано ни слова, а факт определения демаркационной линии квалифицировался как «дальновидный и мудрый шаг советской внешней политики, являвшийся необходимым в создавшейся тогда обстановке», как успех СССР, добившегося от Германии «обязательства не переступать линию» [59]. По тем временам это была вершина возможного, на которую ученые не смогли подняться вновь в течение четверти века. Не удалось это сделать и совместному советско-польскому документальному изданию, хотя ссылку на существование секретных протоколов на Западе и краткое изложение их содержания возглавлявший польскую часть редколлегии директор Института истории профессор Т.Чесляк включил в публикацию «Польский вопрос во время Второй мировой войны на международной арене» [60], представив их тексты на обсуждение состава шестого тома. «Дезавуировав» представленные копии, МИД СССР решительно отверг саму возможность существования тайных протоколов, а к польскому изданию были выдвинуты претензии по поводу их несогласованной публикации. Позиция была столь жесткой, что стало ясно: ее невозможно преодолеть. Компромиссом стал выход тома с ничем не оправданной конечной датой — декабрь 1938 г. — и с опозданием на один год. Длительная борьба вокруг документов 1939 г., несогласие польской стороны обойти вопрос в очередном томе и попытка перейти сразу к изданию следующего, восьмого, тома показали безрезультатность стараний. Седьмой том вышел через четыре года без спорных документов, под угрозой прекращения издания. Проблема Катыни, которую нельзя было обойти, поскольку она была поводом (точнее — предлогом) «приостановления» отношений Москвы с правительством В.Сикорского, решалась очень трудно даже в традиционном варианте. Советская часть редколлегии стремилась свести информацию к минимуму, сосредоточить ее в одном томе, чтобы не возвращаться к ней в связи с Нюрнбергом. Петитом, в подстрочнике, только по официальным материалам печати были приведены краткие данные о работе комиссии Н.Н.Бурденко: в аппарате ЦК КПСС И.А.Хренов как руководитель советской части редколлегии узнал об откровениях Хрущева и опасениях Гомулки, якобы боявшегося всплеска антисоветских настроений, и проинформировал коллег. Обязывающая официальная версия была аккуратно сохранена и даже как бы подкреплялась сведениями о проведении в СССР кампании протеста «против гитлеровских убийств в Катыни» и о сборе средств на танк «Мститель за Катынь»... [61] «Компетентные» органы изымали документы советской стороны, ограничивали их выявление и представление, особенно по сложным проблемам военного (был изъят комплекс «трудных» документов 1939 г., Армии В.Андерса и др.) и послевоенного периодов двусторонних отношений. Убирались даже документы о дивизии им. Т.Костюшко и I Польской Армии. Как признал тогда секретарь ЦК КПСС В.А.Медведев, «та же по существу линия продолжалась в годы брежневского застоя. На исследование ряда событий нашей общей истории сохранялся строгий запрет, особенно в СССР» [62]. По свидетельству В.М.Фалина, работавшего в 3-м Европейском отделе МИДа, вопрос о секретных протоколах встал в 1968 г., когда готовился сборник документов «Советский Союз в борьбе за мир накануне Второй мировой войны» и он вошел в редакторский коллектив. Обращение к А.А.Громыко с предложением предать гласности секретные приложения к советско-германским договорам повлекло за собой ответ, что этот вопрос лежит вне компетенции министра и должен быть согласован в Политбюро. Затем было передано сообщение, что предложение признано «несвоевременным». При переиздании документально обогащенного сборника Громыко, теперь уже и член Политбюро (дело было накануне очередного юбилея, в 1978 г.), решительно и коротко сказал: «Нет». Без протоколов издание теряло смысл [63]. Обострение ситуации в Прибалтике и приближение 50-летия критически важных событий привели к инициированию в 1986 г. рассмотрения вопроса на Политбюро, которое действительно на этот раз состоялось. Теперь выступавшие, в том числе и Громыко, с разной степенью определенности высказывались в пользу подтверждения существования секретных протоколов. Только М.С.Горбачев занял иную позицию, поставив условием признания предъявление оригиналов. Вместе с Е.К.Лигачевым он не видел необходимости и возможности сочетать движение вперед со снятием проблем прошлого: «Невозможно одновременно делать будущее и заниматься прошлым» [64]. История становилась полем постоянного идеологического «взаимодействия», а на деле — усиленной индоктринации. Систематически собиралась комиссия историков двух стран, вводившая научное сотрудничество в рамки «укрепления дружбы и сотрудничества», изучения рабочего, коммунистического и национально-освободительного движения и распространения революционных традиций. Значительную идеологическую нагрузку стала нести возглавляемая действительным членом АН СССР А.Л.Нарочницким советская часть двусторонней комиссии по учебникам. Она была занята проверкой и попытками корректирования в сторону унификации и единомыслия трактовки в школьных учебниках истории двух стран и отношений между ними. Если с польской стороны совместные обсуждения происходили с привлечением широкой научно-педагогической общественности, то в СССР такого не случалось. Общие установки идеологического характера давались в ЦК, небольшая группа доверенных экспертов привлекалась для анализа текстов и представления письменных заключений. Рекомендации носили обязательный характер, поэтому достижение консенсуса по наиболее острым вопросам было чрезвычайно затруднено, несмотря на огромные усилия. Обсуждение учебника Анджея Л.Щенсняка, предоставлявшего школьникам свободный выбор трактовки исторических событий, закончилось рекомендацией изъять его из обращения. Почти целый день продолжалось сопоставление позиций двух сторон при обсуждении проблематики судеб польских военнопленных 1939 г. Советская сторона, постоянно контролируемая отделом науки ЦК КПСС, занимала несгибаемую позицию, отвергая как неприемлемую с точки зрения «советской официальной версии» польскую позицию по проблемам 1939 года и Катыни. Никакой идеологический прессинг не был в состоянии нейтрализовать подпитываемый такой политикой рост недоверия к советской власти, скрытую конфронтационность ситуации «двойного дна». Развилка, обозначенная XX съездом, была пройдена далеко не оптимальным образом. Наступило время, когда демократическая фразеология перестала тщательно маскировать антигуманную, антидемократическую сущность не поддавшегося реформаторскому натиску «сверху» левототалитарного режима. Как переход самого режима к демократии, так и преодоление в общественном сознании последствий его существования оказались гораздо более трудными и продолжительными по времени. Отрицание обесчеловеченных мифов стало бичеваться как «оплевывание истории», «глумление над святынями» и т.д. Содержание мировосприятия вновь стало подгоняться под идеологемы. Эйфория избавления от суеверного страха перед сталинщиной иссякла. Советское общество вернулось к функционированию в рамках модели «авторитарной личности» со свойственным ей «конвенционализмом», «авторитарным подчинением», упрощенным стилем мышления и клишированным сознанием. Человек вновь должен был жить согласно официальной идеологии, а партия сосредоточивала в своих руках монополию контроля за каждым. Восстанавливалась неспособность жить вне рамок привычных мифологем. Через два десятилетия, выделяя из оставивших тяжелый след в сознании народов событий межвоенного периода войну 1920 г. и поход Красной Армии на Варшаву, сталинскую расправу с КПП, советско-германский договор 23 августа 1939 г. и секретные приложения к нему, сложный клубок отношений с польским правительством в изгнании «и, конечно же, Катынское дело», бывший секретарь ЦК КПСС В.А.Медведев признал: «Во времена Сталина всем этим вопросам в нашей исторической литературе давалось в большинстве случаев одностороннее, тенденциозное объяснение в духе шовинизма, неприязни к Польскому государству. В дальнейшем, когда возникло новое Польское государство, руководимое коммунистами, акценты изменились — тяжелые моменты умалчивались, отодвигались на задний план, как будто их не существовало или они не играли значительной роли. Все внимание было перенесено на те факты из истории, которые служили укреплению чувств дружбы польского и советского народов... Та же, по существу, линия продолжалась и в годы брежневского "застоя". На исследование ряда событий нашей общей истории сохранялся строгий запрет, особенно в СССР. Так, по сути дела искусственно, была создана проблема "белых пятен" во взаимоотношениях наших стран» [65]. В советском посольстве в Варшаве было принято не замечать связанные с этим проблемы, создавать видимость благополучия, изображать двусторонние отношения в идиллическом свете, как этого ожидало московское руководство. При этом каждое ведомство блюло свои интересы. Дипломаты стремились смягчать тон рапортов, поставлять такую информацию, какой ожидал центр, игнорировать усложненные ситуации и кризисные процессы, рост претензий к «старшему брату» и к фальсификации содержания прошлого и настоящего советско-польских отношений. По оценке представителя КГБ в Польше в 1973—1984 гг. генерала В.Павлова, стремившегося стимулировать более активное вмешательство в польские дела, деятельность советских послов (бывших партийных работников) разворачивалась в традиционном идеологическом, партийно-государственном духе. Это соответствовало настроениям Брежнева, его нежеланию разбираться в ситуации и «драматизировать» ее. Советско-польские отношения в то время, по мнению Павлова, в значительной степени «основывались на иллюзиях» [66]. В то время как в советском общественном мнении проблема 1939 года и Катыни, вычеркнутая со страниц истории, не существовала, она обрастала новыми данными, публикациями, общественными инициативами полонии на Западе. В начале 70-х годов в советский МИД стала поступать информация из Англии о том, что это явление приняло существенные масштабы, и правда грозит просочиться в СССР [67]. Ведомство АА.Громыки попробовало пресечь развитие событий в этом направлении, заручившись поддержкой Политбюро. Аргументация утвержденного им представления в адрес МИД Великобритании от 15 апреля 1971 г. строилась на «нашей официальной версии», с приведением якобы «хорошо известных английской стороне» фальсифицированных сведений, будто бы начавшая расследование сразу после освобождения Смоленска Специальная комиссия Бурденко «неопровержимо доказала» виновность гитлеровцев в расстреле польских военнопленных в Катынском лесу, а Международный военный трибунал признал ее. Заседанию Политбюро предшествовала «голосовка» — предварительная рассылка материалов 12 апреля 1971 г. его членам для голосования до заседания с краткой аргументацией, что практиковалось для обеспечения желаемых результатов [68]. Одновременно стали предприниматься шаги для оказания давления на польское руководство. Как вспоминал Костиков, «Варшава была информирована по каналам нашего посольства, что нужно вместе противодействовать клеветнической кампании» [69]. В разосланном 12 апреля 1971 г. членам Политбюро документе вносилось такое предложение: «О нашем шаге следовало бы информировать польских друзей, которые также рассматривают вопрос о представлении англичанам» [70]. Показательно, что остро реагируя на события в Великобритании, связанные, в частности, с рассекречиванием рапорта ее посла при польском правительстве в изгнании от мая 1943 г., советские власти не допускали в печать содержавшиеся в этом рапорте свидетельства о виновниках геноцида. Попытки вынудить англичан принять меры пресечения в отношении акции средств массовой информации, сбора средств на памятники жертвам Катыни, стремление вмешаться в содержание траурных надписей, что было элементарно реализовать в СССР, но невозможно в Англии, эффекта не приносили. В Польше же работа комиссии Мэддена отзывалась громким эхом. Важно обратить внимание на то, что все демарши в адрес англичан сопровождались постоянным обращением к польскому партийно-государственному руководству, пока наконец оно не приняло решение не просто принимать к сведению советскую позицию по Катынскому делу, но начать проводить совместные консультации по нему, указать на негативные последствия развернувшейся вокруг него пропагандистской войны. В то же время постоянное увеличение резонанса Катынского дела на Западе заставляло советское руководство обстоятельнее вникать в него, опасаясь расширения «провокационной антисоветской кампании». Были мобилизованы все сведения по делу, которые помещались в рамки «официальной версии», привлечен КГБ — чтобы «по неофициальным каналам дать понять лицам из правительственных кругов соответствующих западных стран, что новое использование различных антисоветских фальшивок рассматривается советским правительством как специально задуманная провокация, направленная на ухудшение международной обстановки», и МИД — чтобы «в тесном контакте с дипломатическими представителями ПНР давать решительный отпор провокационным попыткам использовать так называемое "Катынское дело" для нанесения ущерба советско-польской дружбе...» Обращает на себя внимание факт, что пакет материалов, подготовленных для рассмотрения на Политбюро вопроса «О мерах противодействия западной пропаганде по так называемому "Катынскому делу"», и принятое на нем 5 апреля 1976 г. решение, которые цитировались выше, не стали основой для какой-то новой, аргументированной позиции. Наоборот, советское правительство, впервые столь обстоятельно проинформированное о размахе, какой приняло Катынское дело, отказалось ее сформулировать, явно опасаясь вновь «подставиться». Это нашло выражение в постановляющей части решения: «Считать нецелесообразными выступления с какими-либо официальными заявлениями с нашей стороны, чтобы не дать повода враждебным силам воспользоваться полемикой по этому вопросу в антисоветских целях» [71]. Со своей стороны, советское руководство начало подумывать о встречных жестах, поручив смоленскому обкому КПСС и облисполкому поддерживать памятник в Катыни в надлежащем порядке. Зашло в тупик и выяснение Катынского дела в двусторонних советско-польских отношениях. Вот как это оценил Костиков: «Я думаю, что мы неслыханно многого требовали от польских коммунистов — чтобы они забыли об ущербе, который наше государство нанесло полякам и их государству. Мы вместе осуждали царскую политику разделов, но закрывали глаза на то, что произошло в новейшей истории. Тайны, навязанные полякам, делали невозможным выяснение вопросов, которые причиняли боль...» Его свидетельство звучит вполне правдоподобно и убедительно: «Не оставлялось никаких сомнений — обязывала одна-единственная версия — убили немцы. [...] Между нами, то есть между теми, которые непосредственно сотрудничали в обоих Центральных комитетах партий, образовалась своеобразная связь. Никто ничего не объяснял, ни о чем не спрашивал, мы знали, что поляки знают свое, они знали, что у нас обязывает версия Бурденко, и обе стороны делали что могли, чтобы по крайней мере почтить память убитых. Делать это можно было, однако, в условиях, которые тогда обязывали в Советском Союзе. К давящей тяжести присоединялась ложь, которую было трудно вынести, но которую заслонял высший интерес неразглашения того, что могло бы разделить». Закончим цитирование Костикова еще одной, ключевой, цитатой, содержащей наиболее важную информацию о том, что происходило с Катынским делом на самом высшем уровне и какова была причина этого. Итак: «Зато Катынское дело никто никогда на уровне наших руководств не затронул в официальных и даже неофициальных беседах таким образом, который указывал бы на постановку под сомнение версии Бурденко. При мне этого никогда не случалось. И я не слышал, чтобы кто-то когда-то пробовал при другом случае». Далее следует объяснение этому: «Делая что можно и сознательно играя двойную роль в этом страшном деле, видимо одновременно с обеих сторон, и в Москве, и в Варшаве, в круге людей, близко сотрудничающих друг с другом, мы были убеждены, что в это время не могут предприниматься никакие попытки выяснения трагедии, которые могли бы завершиться обвинением наших органов насилия. Это было время быстро растущего влияния структур безопасности и других специальных служб в Советском Союзе и союзнических странах. Никто в этих органах не был заинтересован в выявлении кровавого преступления, очерняющего традиции этих органов. Сваливание вины на Сталина или Берию уже не производило такого впечатления. Люди могли спросить о механизмах, а это уже был вопрос о фундаментальных механизмах деятельности таких служб. Шансов на публичное обнародование правды о Катыни не было» [72]. Лукавил ли Костиков, утверждая, что никто из польских руководителей проблемы Катыни не поднимал? По крайней мере, до его перевода в 1980 г. в Комитет по делам кинематографии? Ведь это не так: Политбюро рекомендовало провести консультации с поляками по этому вопросу. Да и начальник Костикова, заместитель заведующего занимавшимся соцстранами Отделом ЦК Г.Х.Шахназаров свидетельствует, что и до Ярузельского польские руководители пытались восстановить истину: «Эдвард Герек просил об этом Л.И.Брежнева. Много раз с тем же обращались к нам секретари ЦК Анджей Верблян и Ричард Фрелек. Мы с Петром Кузьмичем Костиковым, возглавлявшим польский сектор в Отделе ЦК, приложили немало усилий, чтобы дознаться до истины, но натыкались на глухую стену. На все обращения Отдела из КГБ приходил ответ, что никаких иных документов, кроме опубликованных в печати, не имеется, полякам надо успокоиться и не бередить себе душу. Дело тянулось годами» [73]. Остается предположить, что подобные обращения носили неофициальный характер и никто не хотел предавать их огласке и ставить под сомнение позицию руководства КГБ. В апреле 1980 г. лишь со страниц «Континента» отозвались 32 российских правозащитника, в заявлении «Оглянись в раскаянии» заверивших поляков, что никто из них «никогда не забывал и не забудет о той ответственности, которую несет наша страна за преступление, совершенное ее официальными представителями в Катыни». Они выражали уверенность, что «уже недалек тот день, когда наш народ воздаст должное всем участникам этой трагедии, как палачам, так и жертвам: одним — в меру их злодеяния, другим — в меру их мученичества» [74]. Председатель КГБ Ю.В.Андропов вплотную занялся польскими делами в связи с развитием в Польше кризисных событий 1980— 1981 гг., войдя в состав Комиссии ЦК КПСС по Польше под председательством М.А.Суслова и возглавив ее после смерти последнего в 1982 г. По свидетельству генерала Павлова, он внес «реалистическое начало» в советско-польские отношения, был прагматичен и очень конкретен, пытаясь уточнить, в чем состоят претензии польской стороны, когда она поднимает вопрос о своей специфике и об оказываемом на нее давлении. Правда, в русском варианте воспоминаний оказывание какого-либо давления Андроповым на польское руководство, в том числе в связи с введением военного положения, отрицается. Павлов, констатируя обострение двусторонних отношений и указывая на свое стремление вникнуть в суть вопроса, для чего он постарался расположить к себе генерала Ярузельского и наладить с ним прямой контакт, ни словом не обмолвился о Катынском деле. Действительно ли этот сюжет не возникал в его беседах? Или он в своей книге воспоминаний продолжил тактику умолчаний и полуправд? Единственный след, на который указывает Павлов, — это позиция посла Б.И.Аристова, который тоже входил в Комиссию ЦК КПСС по Польше. Аристов был решительнее своих предшественников в оценках ситуации, ортодоксальных и острых. Он был нацелен на преодоление проблем в советско-польских отношениях и не чужд исторической проблематике. Сам Павлов подмечал использование оппозицией черных дат польской истории, в том числе 1 и 17 сентября 1939 г., для «антисоветских кампаний», но интерес посла А.Н.Аксенова «не к тому, что происходило в стране в настоящее время, а к ее прошлому», поиск архивных документов никак не одобрял, полагая, что это — концентрация «никак не на том, что помогло бы лучше понять действительность» [75]. Между тем именно история последних десятилетий с ее фальсифицированными и замалчивавшимися мрачными страницами неизменно оставалась дрожжами, стимулировавшими брожение в обществе и напряжение в двусторонних отношениях, которые подрывали взаимодействие и сотрудничество двух стран. Средства массовой информации в Польше изобиловали новыми сведениями, в том числе о так называемых «белых пятнах» в этих отношениях. Однако их поток был весьма быстро и решительно остановлен на советской границе. В сентябре—октябре 1980 г. отделы пропаганды, внешнеполитической пропаганды и по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран подготовили для Секретариата ЦК КПСС материалы, легшие в основу постановлений о мерах по организации пропаганды и контрпропаганды в связи с событиями в Польше, с «идеологической неразберихой» и публикацией «дискуссионных и просто сомнительных материалов», необходимостью «раскрывать на фактах» достоинства советско-польских отношений и «разоблачать происки враждебной пропаганды». Главлит (цензура) получил право «осуществлять ограничения по списку», расширил свой штат и количество операций по контролю за польскими изданиями. 22 декабря постановлением Секретариата ЦК КПСС по прилагаемому списку изымалась часть прессы, ограничивалась подписка, книги и журналы отправлялись в спецхран. Вначале ограничения касались 13 газет (в их числе были «Штандар млодых», «Глос працы», «Денник людовы», «Культура», «Политика» и др.) и 18 журналов (в том числе «Кино», «Фильм», «Шпильки», «Месенчник литерацки», «За вольнощь и люд» и др.). Под контроль цензуры были поставлены «Жиче Варшавы», «Свят млодых», «Трыбуна люду», «Жолнеж вольнощи» и «Жыче господарче», а также 21 журнал, в том числе «Нове дроги», «Жиче партии», «Право и жиче», «Наука польска» и журналы, специально посвященные исторической тематике — «Вядомощи хисторычне» и «Пшегленд хисторычны». Сначала польские издания стали транспортироваться на Международный почтамт в Москве, который получил средства для закупки на Западе специальных машин для упаковки корреспонденции и создания механизированных картотек. Затем пришло время машин для измельчения макулатуры, в которую превращалось абсолютное большинство польских изданий, что вскоре стали делать прямо на аэродроме. Было резко сокращено количество не только туристских, но и служебных, в том числе научных, поездок в Польшу. По этому каналу издания почти не проходили. Воцарился информационный голод. Советский читатель был отрезан от процесса освоения новых данных, новых сведений о судьбах расстрелянных польских пленных, которые бы разорвали покров тайны над ними, если были бы доступны в СССР. Между тем в Москве пришло время вновь заглянуть в сугубо засекреченный материал, который, судя по штампу на записке Шелепина от 3 марта 1959 г. с датой 9 марта 1965 г., с брежневских первых месяцев, никого потом не интересовал. Возглавивший КГБ в 1967 г. секретарь ЦК, вошедший в новом качестве — впервые после Берии — в Политбюро Ю.В.Андропов получил и сдал «особый пакет № 1» 15 апреля 1981 г. Какие обстоятельства заставили его сделать это? Судя по рабочим записям заседаний Политбюро ЦК КПСС, в начале апреля его члены лихорадочно искали средства пресечения развития событий в Польше, выяснения намерений польского руководства и оказания давления на него. А.А.Громыко на заседании 2 апреля 1981 г. предложил «частичное введение чрезвычайных мер», Ю.В.Андропов — «как-то оказать большее влияние, больший нажим на руководство друзей» (как тогда именовались социалистические страны). Он подхватил предложение Л.И.Брежнева «им сказать, что значит введение военного положения, и разъяснить все толком» [76]. Было решено провести встречу с польским руководством в вагоне в Бресте. 9 апреля на заседании Политбюро Андропов докладывал об итогах своей и министра обороны СССР Д.Ф.Устинова поездки: «Задача, которая была поставлена перед нами, состояла в том, чтобы выслушать польских товарищей и дать им соответствующие разъяснения...» В ходе обсуждения результатов он искал такие средства и методы, которые позволили бы сплотить польский народ вокруг руководства. Например, использовать идею германской опасности, претензий ФРГ на Силезию и Гданьск [77]. Напомним, Андропов создал в КГБ Пятое управление — идеологическую разведку. На 15 апреля была назначена беседа Брежнева с первым секретарем ЦК ПОРП Станиславом Каней. Именно в этот день Андропов заглянул в «особый пакет» в надежде, видимо, найти еще какой-то возможный выигрышный вариант для польских руководителей и улучшения отношений с ними. На следующий день Брежнев докладывал на заседании Политбюро о беседе и явно был доволен сменой настроения Кани к лучшему. Он рекомендовал «выдерживать правильный тон в отношениях с друзьями», с одной стороны, «не тормошить их без нужды, не нагнетать нервозности, чтобы у них не опускались руки, а с другой — «осуществлять постоянный нажим, в тактичной форме обращать внимание на просчеты и слабости в их политике, по-товарищески советовать, что следовало бы сделать» [78]. Постановление от 5 марта 1940 г. такой гармонии не гарантировало. Для нажима — не годилось. Катынское дело постоянно беспокоило Андропова, генсека КПСС с 1982 г. В коридорах здания ЦК на Старой площади доверительно шептали, что он складывает в специальную папку материалы по этому делу, надеясь как-то их использовать. По свидетельству В.Фалина в документальном фильме «Выстрел в Нюрнберге», возникшее однажды побуждение Андропова рассекретить Катынское дело обернулось для Фалина, с 1978 г. первого заместителя заведующего отделом в ЦК КПСС, его удалением в 1982 г. с занимаемого поста и переводом на должность политического обозревателя газеты «Известия». Причина этого кадрового перемещения держалась в строгой тайне. Работая с Андроповым, Фалин обратился — и это раскрыл только через годы в своих воспоминаниях — к «деликатному вопросу» близившегося 40-летия превращения Катыни в нарицательное понятие. Он предложил выяснить по архивам, что Сталин и Берия заявляли полякам в 1941—1943 гг.; что обсуждал Хрущев с Гомулкой; что из архивов смоленского и харьковского, а также других управлений внутренних дел попало в руки немцев и дальше на Запад и дает основание не принимать советскую версию случившегося; что нового установили сами поляки и что не может быть опровергнуто повторением аргументов 1943 года. «Конечно, — сообщал Фалин свои соображения, — правильнее всего было бы поднять наши первичные документы. Если верить молве, Хрущев предлагал Гомулке воздать Сталину должное за Катынь. Вряд ли такое предложение делалось, если оно вносилось, беспричинно». Через несколько дней после этой беседы М.В.Зимянин передал Фалину личное поручение Андропова «подготовить соображения, как дальше вести эту проблему и, в частности, реагировать на возможные польские обращения». Рекомендовалось связаться с Генштабом (Н.В.Огарков) и КГБ (Ф.Д.Бобков) «на предмет мобилизации данных, которые при необходимости могут быть обнародованы» [79]. Из КГБ отвечающий за соответствующий участок В.М.Пирожков принес немецкую «белую книгу» по Катыни и текст сообщения комиссии Бурденко, а на просьбу раскрыть, чем еще владеет КГБ, извлек публикации из печати и материалы Нюрнбергского процесса, то есть все, что не имело высокой степени засекреченности. Настойчивость Фалина вызвала у Пирожкова вопрос-признание: «В КГБ хранится совершенно секретное досье. Оно запечатано с резолюцией "Вскрытию не подлежит". Вы предлагаете обратиться к его содержанию?» Фалин облек свою просьбу в форму пожелания заняться этим делом «в пределах полномочий», которые имелись у Пирожкова или могли быть ему даны. Это обернулось через несколько дней окриком Зимянина: «Не слишком ли ты глубоко хватил по Катыни? Держись в рамках». Андропов, как рассказывал Г.А.Арбатов, отреагировал на его инициативу гневно, полагая, что Фалин задумал ему подставить ножку: «...пользуясь служебным положением, Фалин открыл собственное расследование Катыни. Эта проклятая история бьет по мне, как бывшему председателю КГБ, хотя, когда все случилось, я сам был мальчишкой. Нет, этого я ему не спущу» [80]. Фалину пришлось немедленно уничтожить черновики и наброски по Катыни и в январе 1983 г. переместиться на три года и три месяца из аппарата ЦК КПСС в редакционный корпус «Известий». Он дал себе зарок «Катынью и советско-польским чуждососедством не заниматься» и от этого зарока не отступал до 1989 г. Он хорошо понимал: «Где политика и отношения с Советским Союзом, там для поляка — Катынь». Разрешения этой ключевой для двусторонних отношений проблемы ожидать не приходилось, поскольку власть Ю.В.Андропова, как и выдвинутого затем на высший пост именно в силу недееспособности К.У.Черненко на деле была «безвластием» [81]. Позиция Ю.В.Андропова в Комиссии ЦК КПСС по Польше была однозначной: он брал реванш за хрущевскую «оттепель». Он был тем человеком, который практически реализовал советскую политику по «усмирению» стремившихся вырваться из сковывавших объятий кремлевской бюрократии, поочередно бунтовавших социалистических стран: в 1956 г. Венгрии, в 1968 г. Чехословакии (а в 1979—1980 гг. Афганистана). Всюду он был сторонником экстренных, насильственных мер, введения войск. На этот раз, по свидетельству Г.Х.Шахназарова, «руководители, как теперь принято называть, "силовых министерств" высказывались достаточно жестко. С ними почти всегда солидаризировался министр иностранных дел. Робкие попытки удержать от крайних решений предпринимались секретарем ЦК К.В.Русаковым, тогдашним послом в Польше Б.И.Аристовым». К тому моменту, как пишет Шахназаров, уже было много «имевших отношение к "польскому вопросу" людей, считавших, что интересам страны не отвечает грубое вмешательство в польские дела. Следовало категорически исключить мысль о возможности военной интервенции. Польша — не Чехословакия и не Венгрия, тут можно заварить такую кровавую кашу, в которой захлебнешься сам. Придется смириться с результатами классовой борьбы в Польше, с тем режимом, который поляки для себя изберут, и людьми, которых они над собой поставят» [82]. Андропов был вынужден смириться с форсированием решения политическими средствами, хотя его власть была сильнее (КГБ имел мощные позиции в различных партийных и государственных структурах); развитие кризиса было приторможено. На посту генсека его преследовали болезнь и обилие других проблем, на которые не было достаточного времени. У К.У.Черненко, следующего генерального секретаря, много лет отвечавшего за хранение в режиме особой секретности, в заклеенном виде «особого пакета № 1», не было ни здоровья, ни желания выходить за рамки традиционной политики. Проводя 26 апреля 1984 г. заседание Политбюро с обсуждением итогов беседы Громыко и Устинова с Ярузельским, он демонстрировал прежний подход — догматически-патерналистский, позицию «интернационального долга», «помощи» польскому руководству «сдвинуть дело». Выдвинутый на первые роли Громыко в традиционно-фундаменталистском ключе осуждал недостаточную идеологическую работу, нежелание Ярузельского форсировать «перевод деревни на социалистические рельсы», его уход от «решительной борьбы с происками костела». Выводы Громыко сводились к тому, что «линия Ярузельского состояла прежде всего в оправдании того, что сейчас делается в Польше», — он «сейчас не созрел для крутого поворота в политике. С ним надо много работать, надо постоянно оказывать на него наше влияние» [83]. Приведем еще два высказывания по протоколу, характерные для той тональности обсуждения, которую вносил весьма далекий от понимания происходившего в Польше престарелый генсек КПСС.
«Русаков. Надо учитывать, что Польша, называясь социалистической страной, никогда не была социалистической в полном смысле этого слова. [...]
Черненко. [...] Нас действительно не могут не волновать события в Польше. Они выходят далеко за национальные рамки и затрагивают судьбы всего социалистического содружества, имеют самое непосредственное отношение к нашей безопасности». Он высказывал тревогу по поводу того, что «контрреволюционные силы продолжают действовать», Польская объединенная рабочая партия «не выполняет своей руководящей роли». Предлагая поддерживать Ярузельского, Черненко призывал «продолжать воздействовать на него, помогать находить наиболее правильные решения, направленные на упрочение социализма на польской земле» [84]. Обращение к трудным проблемам совместной истории не входило в то время в число «наиболее правильных решений». Тем более, что еще 4 марта 1970 г. по указанию Черненко из протоколов Политбюро были изъяты и переложены в «особый пакет» для повышения степени засекречивания две страницы с ранее зачеркнутым, то есть использованным при составлении выписки, текстом постановления от 5 марта 1940 г. Это произошло по истечении 30 лет с момента составления и принятия документа. В интервью директора Архива Президента Российской Федерации А.В.Короткова для журнала «Новое время» есть упоминание о том, что о существовании этого постановления «имелись и раньше сведения» — то есть, вероятно, по крайней мере со времен Хрущева. В 1991 г. «пытались искать это решение в протоколах, но не нашли» — именно потому, что «особый пакет» находился в распоряжении Черненко, заведующего общим отделом в 70-е годы, который и решал вопросы сохранности и утаивания документов [85]. На фоне развития кризиса в экономической, политической, идеологической и культурной сферах соседней Польши наступал паралич в советско-польских межгосударственно-межпартийных отношениях, обусловленный в значительной степени их неравноправным характером, сохранением иерархического подчинения и идеологического давления. Все более обостренное восприятие бремени наследия сталинщины сделало Катынское дело знаковым событием для этих отношений, символом, продолжение сокрытия правды о котором лишь усиливало негативное отношение к советскому руководству, к СССР. Советское партийно-государственное руководство прагматически выдвигало на первое место обеспечение союзниками по Варшавскому договору выполнения обязательств, гарантирующих сохранение и укрепление позиций СССР в регионе и его места в мире. Оно весьма поверхностно воспринимало нарастание в странах «социалистического содружества» кризисных явлений, ориентируя их на погашение, замазывание становившихся все более острыми многочисленных проблем, которые вытекали из деформации тоталитарными режимами общественного развития.
Примечания 1^ Безыменский Л. Секретный пакт с Гитлером писал лично Сталин: «НВ» получило доступ к личному архиву вождя // Новое время. 1998. № 1. С. 30-33. 2^ Документы и материалы по истории советско-польских отношений (далее - Документы и материалы). Т. VII. М., 1973. С. 198-199. 3^ Там же. С. 198. 4^ См.: Соколов Б.В. Похвальное слово Виктору Суворову и эпитафия катынским полякам // Готовил ли Сталин наступательную войну против Гитлера? Незапланированная дискуссия. М., 1995. С. 24—29. 5^ Документы и материалы. Т. VII. С. 199. 6^ Российский государственный архив социально-политической истории (далее - РГАСПИ). Ф. 495. Оп. 75. Д. 434. Л. 37; Ф. 17. Оп. 128. Д. 1161. Л. 84, 87 и др. 7^ См.: Gomułka Władysław. Pamiętniki. Т. II. W-wa, 1994. S. 293-302; Яжборовская И.С. «Согласовать со Сталиным»: (Советско-польские отношения и проблема внутреннего устройства Польши в конце 1943 — начале 1945 г.) // У истоков «социалистического содружества». М., 1995. С. 37, 73. 8^ Там же. С. 40-41. 9^ РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 74. Д. 440. Л. 1 и др. 10^ Документы и материалы. Т. VIII. М., 1974. С. 15. 11^ Там же. С. 21-22. 12^ Там же. С. 23. 13^ Там же. С. 24. 14^ Там же. С. 27. 15^ Переписка Председателя Совета министров СССР с Президентами США и Премьер-министрами Великобритании во время Великой Отечественной войны. 1941—1945. Т. 2. М., 1957. С. 127. 16^ Там же. Т. 1. М., 1957. С. 214. 17^ Архив внешней политики (далее — АВП). Фонд секретариата Вышинского. Оп. 13. Д. 10. Л. 63. Материалы из этого фонда предоставлены Ю.Н.Зорей. 18^ Там же. Л. 20. См. также: Нюрнбергский процесс: Сборник материалов в 8 томах. Т. 1. М., 1987; Т. 2. М, 1987; Т. 3. М„ 1988; Т. 4. М., 1990. 19^ Лебедева Н. Сталин на Нюрнбергском процессе // Московские новости 1995. № 19. С. 15. 20^ Государственный архив Российской Федерации (далее — ГА РФ) Ф. 7445. Оп. 2. Д. 391. Л. 43—46. 21^ Цит. по: Абаринов В. Катынский лабиринт. М., 1991. С. 164. 22^ Плутник А. Тайны Нюрнбергского процесса не раскрыты и 50 лет спустя // Известия. 13 октября 1995 г. 23^ Seidl A. Der Fall Rudolf Gess. 1941—1987. Mьnchen, 1988. S. 170. 24^ Лебедева Н. Указ. соч. 25^ Плутник А. Указ. соч. 26^ Kostikow Р., Roliński В. Widziane z Kremla. Moskwa—Warszawa. Gra o Polskę. W-wa, 1992. S. 196. 27^ См.: Зоря Ю. Режиссер катынской трагедии // Берия: конец карьеры. М., 1991. С. 183. 28^ Ступникова Т.С. «...Ничего, кроме правды...» Нюрнберг — Москва: Воспоминания. М., 1998. С. 103, 104. 29^ Kurczab-Redlich К. Prokurator, którego nie było // Sztandar Młodych. W-wa, 27—29, 30 czerwca, 1 lipca 1997; Eadem. Raport Zorii // +Plus-Minus. 2000. № 30. S. 1, 6; Курчаб-Редлих К. Доклад Зори // Новая Польша. 2000. № 9. С. 73-82. 30^ ГА РФ. Ф. 7445. Оп. 1. Д. 64. Материалы обсуждения Катынского дела (по стенограмме) обстоятельно цитирует и анализирует В.Абаринов в книге «Катынский лабиринт». 31^ Главная военная прокуратура (далее — ГВП). Д. 159. Т. 8/60; Т. 10/62. 32^ Там же. Т. 10/62. 33^ Byłem w Katyniu. Rozmowa z dr. Hieronimem Bartoszewskim, lekarzem, członkiem Komisji Technicznej PCK w 1943 r. // Przegląd Tygodniowy. 1989, № 18. S. 15. 34^ ГА РФ. Ф. 7021. On. 114. Д. 18. Л. 1-36. 35^ Report of the massacre of Polish Officers in the Katyn wood: facts and documents. London, 1946; IV Facts and documents concerning the Polish prisoners of war captured by the U.S.S.R. during the 1939 campaign. London. 1946 XII; Biliński P. Marian Heitzman — badacz zbrodni katyńskiej // Arkana. 2000. № 2; Nowak-Jeziorański J. Rozmowy o Polsce. W-wa, 1995. S. 182. 36^ ГВП. T. 8/60. Л. 64. 37^ Ступникова Т.С. Указ. соч. С. 104. 38^ Там же. С. 109-111. 39^ Большая Советская энциклопедия. 2-е изд. Т. 20. М., 1952. С. 389—390. 40^ Kostikow Р., Roliński В. Op. cit. S. 192. 41^ Ibid. S. 196. 42^ Ibid. S. 197. 43^ Бурлацкий Ф. Вожди и советники: О Хрущеве, Андропове и не только о них... М., 1990. С. 81. 44^ Орехов A.M. События 1956 года в Польше и кризис польско-советских отношений // Советская внешняя политика в годы «холодной войны» (1945-1985): Новое прочтение. М, 1995. С. 223. 45^ Яжборовская И.С. «Согласовать со Сталиным». С. 39. 46^ Torańska Т. Oni. W-wa., 1989. S. 227-228. 47^ Ibid. S. 228. Подробно о ходе переговоров см.: Орехов A.M. К истории польско-советских переговоров 19 октября 1956 г. в Бельведере (по новым материалам) (далее — К истории польско-советских переговоров) // Конфликты в послевоенном развитии восточноевропейских стран. М., 1997. 48^ Орехов А.М. К истории польско-советских переговоров. С. 147. 49^ Kostikow P., Roliński В. Op. cit. S. 56. 50^ См.: Gomułka Władysław. Pamiętniki. Т. II. W-wa, 1994. S. 281-294; См. также: Publicystyka konspiracyjna PPR. 1942—1945. Wybór artykułów. T. II. W-wa, 1964. S. 141, 142, 156, 163-166, 167-168 и др. 51^ Фалин В.М. Без скидок на обстоятельства: политические воспоминания (далее — Без скидок). М., 1999. С. 384, 391, 428; Он же. Конфликты в Кремле: сумерки богов по-русски (далее — Конфликты в Кремле). М., 1999. С. 98. 52^ Kostikow Р., Roliński В. Op. cit. S. 158—159. 53^ Секретные документы из особых папок / Подготовка публикации и вступительная статья к ней М.И.Семиряги // Вопросы истории. 1993. № 1. С. 22; Катынское дело: Можно ли ставить точку? // Военные архивы России. I вып. М., 1993. С. 129. 54^ Секретные документы из особых папок. С. 20—21; Военные архивы России. С. 127—128; Катынь: Пленники необъявленной войны: Документы и материалы. М., 1997. С. 601—603. 55^ Kostikow Р., Roliński В. Op. cit. S. 59. 56^ Mirosław Rogulski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. Tajemna współpraca: jak upadała PRL. W-wa, 1993. S. 79, 57^ Шейнис В.Л. Историческое место XX съезда КПСС и современность // Полис. М., 1996. № 3. С. 129. 58^ История Великой Отечественной войны Советского Союза. Т. 1. М., 1963. С. XX, XII, 247, 249. 59^ Там же. С. 176-177. 60^ Sprawa polska w czasie drugiej wojny światowej na arenie międzynarodowej. Zbiór dokumentów. W., 1965. S. 3. 61^ Документы и материалы. Т. VII. С. 354—355 и др. 62^ Медведев В.А. Распад. Как он назревал в «мировой системе социализма». М., 1994. С. 96. 63^ Фалин В.М. Без скидок. С. 401, 402. 64^ Там же. С. 383. 65^ Медведев В.А. Указ. соч. С. 96. 66^ Павлов В. Руководители Польши глазами разведчика: (Кризисные 1973— 1984 годы). М., 1998. С. 358, 360, 365, 373; Generał Pawłów. Byłem rezydentem KGB w Polsce. W., 1994. S. 252-253. 67^ Центр хранения современной документации (далее — ЦХСД). Ф. 89. Оп. 14. Д. 711, 712, 741, 742, 751, 752, 885, 892. 68^ Катынское дело: Можно ли ставить точку? С. 132. 69^ Kostikow Р., Roliński В. Op. cit. S. 193. 70^ Катынское дело: Можно ли ставить точку? С. 135. 71^ Там же. С. 140—142, 143—144 и др. 72^ Kostikow Р., Roliński В. Op. cit. S. 194, 197. 73^ Шахназаров Г. Цена свободы: Реформация Горбачева глазами его помощника. М., 1993. С. 117. 74^ Континент. Париж, 1980. № 24. С. 142. 75^ Павлов В. Указ. соч. С. 25, 89-91, 375-376; General Pawlow. Op. cit. S. 252. 76^ ЦХСД. Ф. 89. Oп. 46. Д. 81. Л. 2, 8-Ю, 25; Д. 59. Л. 4-7. 77^ Там же. Д. 40. Л. 2, 4. 78^ Там же. Д. 41. Л. 2. 79^ Фалин В.М. Без скидок. С. 371—372. 80^ Там же. С. 371-375. 81^ Там же. С. 391, 406; Он же. Конфликты в Кремле. С. 115, 116. 82^ Шахназаров Г. Указ. соч. С. 115; См. также: Бурлацкий Ф. Указ. соч С. 360—363. 83^ ЦХСД. Ф. 89. Оп. 42. Д. 57. Л. 2, 4. 84^ Там же. Л. 5, 7. 85^ Секреты пакета № 1: Интервью директора Архива Президента РФ А.В.Короткова // Новое время. 1994. № 39. С. 38. |
Админ. ermamail@mail.ru |